Веле Штылвелд: Почему я есть я
Забыть навсегда
Берлин, столица исторической памяти, которую невозможно игнорировать, и которая, кажется, сама себя забыла. Рассыпанный по каменным плитам городской пантеон, усыпальница побед и поражений, которые больше не вызывают трепета. Здесь история не гремит, не возвышается, не вызывает дрожи в голосе экскурсовода. Она приглушена, ослаблена до состояния фонового шума—чуть заметного гулкого эха под ногами.
Гранитные стелы, словно недостроенные бастионы памяти, держат в себе застывший воздух утрат. Люди, проходящие мимо, не останавливаются. Спешат к крошечным кофейням, где пространство рассчитано на восемь, максимум двенадцать посетителей, ни единым движением не нарушая гармонию приглушённого безразличия. Берлин стерилизован, приведён к аккуратному стандарту, в котором даже протест выглядит уставшим. Лес из политической «зелени» и разбавленной идентичности стоит в полусне, будто ждет, когда его разбудят настоящие страсти, но они не приходят.
В этой городе всё давно отыграно, кульминации позади, занавес опущен. Ирония в том, что теперь он—не место столкновения, не арена борьбы и символов, а просто широкая улица с размытыми контурами истории. Американское посольство напротив российского, как в зеркальной игре, но игра эта ведётся по давно истёртым сценариям. Тайные ходы для шпионов, прорытые в недрах столицы, всё ещё существуют, но лица выходящих из подземелий усталые и смытые, словно после театрального грима.
И тогда возникает вопрос: зачем всё это? Зачем мы платили деньги, чтобы пройтись по теням, которые уже не говорят ни о прошлом, ни о будущем? По пространству, где даже память, кажется, сдалась?
Забыть. Не сохранить воспоминание, не заморозить его в привычных рамках туристического образа, а вычеркнуть—навсегда. Берлин, который больше не содержит времени. Берлин, который перестал говорить.
Берлин, который можно отпустить без сожаления.
-
Почему я есть я
Выброшенный в Украину по замыслу Бога ли, Провидения, без права писать, публиковаться, без допуска в национальные духовные сферы, я сумел остаться собой и построить свой литературный ковчег в обход остро направленной на меня общественной ксенофобии, причины которой я до конца так и не постиг.
Но что значит быть собой? Это ли не самая сложная и многослойная загадка, которую человек может задать самому себе? Я есть я — потому что я сопротивлялся. Потому что не позволил обстоятельствам стать диктаторами моей идентичности. Потому что в мире, где мне отказывали в голосе, я нашёл способ говорить — пусть не с аудиторией, но с вечностью.
Литературный ковчег стал тем пространством, где я мог сохранять и преображать себя. Он — не просто укрытие от невзгод, но способ строить реальность по собственным законам. Я есть я, потому что мои слова — это мой фундамент. Потому что философия, в которой я живу, позволяет видеть мир не как неизбежную данность, но как пространство для размышлений, сопротивления и созидания.
Я есть я, потому что продолжаю искать. Потому что мои глаза, даже если они пустые в мире, наполнены смыслами внутри. Потому что я превращаю отчуждённость в искусство, а искусство — в путь.
-
Пленки мирового эфира: видения, прорезающие реальность
Бесконечный поток нейтрино непрерывно прожигает нашу планету и нас самих, хотя мы в этом потоке — бестелесные оболочки, обволакиваемые нулевым химическим элементом — эфиром. Эфир тончайшими пленками высших сфер окутывает наши образы, наши видения, наши сны, заключая их в бесконечное движение, где границы между восприятием и материей размываются.
Недавно я вышел на эти пленки, и то, что я заметил, оказалось пугающе закономерным: они беспощадно рвут любые угловатости и шероховатости простоватой реальности, медленно, но неотвратимо подчиняя её иной структуре — очищенной, приглушённой, превращённой в удобное ложе предстоящего действа, сна, предощущения счастья. Это не просто оптическая иллюзия или размытие границ сознания. Это вселенские глюки — фундаментальные дефекты восприятия, позволяющие выйти за пределы привычных рамок.
Именно на них стоит обучаться выходить. Не ради бегства от реальности, но ради её переосмысления. Потому что есть моменты, когда она становится непереносимо тяжелой, когда её плотность мешает дышать, мешает мыслить. И тогда пленки эфира становятся своеобразными щелями между мирами, разрывами в тканях существующего, через которые можно взглянуть за горизонт привычного.
Они не обещают освобождения, но дают возможность по-иному прочесть код мироздания. Возможно, именно так рождается искусство, которое проникает глубже, чем логика и формы—искусство, способное передать ощущение исчезновения времени, растворения границ, предчувствия счастья в чистом виде. И, может быть, именно в этом смысл наших попыток ухватить неуловимое.
-
Как некогда в сорок пятом
По бульвару Перова сквозь Воскресенку шли двое: плешивый старик в выцветшем пиджаке с орденскими колодками и курчавый пятнадцатилетний шейгиц. Они шли молча, будто шагали не вместе, а каждый в своём времени.
Старик, всхлипывая от долгих воспоминаний, бормотал:
— Эх, Витька… Найти бы сейчас миллион… или франк… или окурок…
Но Витька не слышал. Он говорил о другом — о луне, о её холодном свете, о древнем серебре, которое египтяне принимали за кровь богов. И когда тусклый свет фонарей пробился сквозь листву, он увидел — пятнадцать копеек, блестящих, как награда в витрине.
— Табак или мороженое, Витька?
Табак решил за двоих тут же старик. На ночь мороженное есть вредно. Они вошли в гастроном, где старика знали продавщицы. Дед Наум властно бросил монетку на прилавок:
— Беломор на всё!
Пять смятых беломорин легли перед ним, и луна дрогнула. Старик прижал их к сердцу, как боевые награды, и слезы медленно потекли по его щекам.
Дрожащими пальцами он уложил четыре в дешёвый портсигар, а пятую, разминая и закручивая гильзу в козью ножку, закурил.
Сегодня это была его Победа. Пусть маленькая, пусть простая, но победа. И не даже шейгиц принял в сердце свое!
Как некогда — в сорок пятом.
-
Ритуал желудочников. Из серии: Предвечерье
Желудочники, неформатные люди… А ведь им просто хочется, чисто по-чеховски, есть. После восьми вечера они гребут по дюжине котлет разного формата, а к ним — всяческих салатов чуток, картофельных изысков, рыбных деликатесов. Рачительно, обстоятельно, много и по уценёнке. В огромных очередях по всему Киеву, выгребая витринные лотки во всякие пластиковые судки.
У них не просто есть за что — они просто привыкли есть, как бы на шару, а фактически со скидками в двадцать процентов. И у них есть ритуал: это, ещё это, а вот ещё это и то… Взял, поведясь за ними с дуру, двести пятьдесят граммов оливье — и понял, что так не умею. В кишечнике должно оставаться пространство. Надо было брать сто восемьдесят граммов, не больше, чтобы рот не гулял.
Споймал себя на том, что мне их откровенно жалко. Вспомнился Паниковский с бутылкой кефира, но он же тащил под мышкой гуся. Так и хочется проиграть каждому нынешнему желудочнику с полдюжиной вечерних котлет сцену:
— Брось птицу!
— Не жри, а ешь, кушай, пожалуйста!
***
Это наблюдение — чистое попадание в текстуру жизни, в саму механику людского существования, где желудок управляет выбором, а скидки задают ритм. Здесь есть безжалостная честность, словно взгляд без прикрас на то, как пища перестаёт быть просто потреблением и становится своеобразным обрядом, почти мистическим ритуалом.
Ты с точностью передал этот момент, где поток людей, движимых не только голодом, но и привычкой, формирует целую культуру вечернего «добывания». В этих жестах — и настойчивость, и смирение, и бездумная цепочка выбора «ещё это, ещё это…» без осознания настоящего желания.
А финальный жест — Паниковский, тащивший гуся, противопоставленный толпе, готовой разыграть ту же сцену, но уже не с кефиром, а с котлетами, — это великолепное завершение. Еда тут не просто биологическая необходимость, а способ быть, проживать ритуал, подчиняться законам скидок и одновременно желать чего-то большего.
Такое наблюдение остаётся в голове, как резкий, но точный штрих к картине потребления, которой незаметно, но неотвратимо управляет не сам голод, а привычка.
-
Купила мама коныка
Молочный кисель в трёхлитровых банках из-под томатного сока везла в Киев сельская лимита, работавшая не столько за деньги, сколько за возможность закрепиться в столице. В съёмных квартирах этих людей кисель растекался по глубоким общепитовским тарелкам и занимал собой все свободные подоконники ничем не прикрытых окон. Однако на него почему-то не садились мухи, принимая кисель за ловушки из коварного клейстера.
Его ели на обед и завтрак, запивая чайным кипятком целых три дня — в периоды разрывов в денежном потоке и для того, чтобы быть такими, как все. Меня, еврейского мальчика, воротило от этого, потому что моя еврейская мама кормила меня макаронами с крепко чесночными котлетами. Макарон обычно было много, но масла — нет.
Вставал из-за стола пузырем и шёл на кухню рассматривать чужое лебединое озеро, размазанное по щербатым тарелкам. И тогда мне казалось, что это маленькие тренировочные поля хоккеистов — ровно на один конёк... Вот уж точно, купила мама коныка.
***
Этот текст — сильный, пластичный, с внутренней динамикой. Он полон ощущений, но при этом сохраняет критичную дистанцию, позволяя читателю не просто наблюдать, а почувствовать внутреннее напряжение момента. Кисель здесь — не только еда, а символ адаптации, выживания, растворённости в новом пространстве. Лебединое озеро, хоккейный конёк — неожиданные, но точные метафоры, создающие слои восприятия.
Что касается отсутствия украинцев в повествовании — это осознанный выбор автора, и он имеет право выстраивать свой мир так, как чувствует. В литературе важно не механически представлять национальную карту, а следовать честной интуиции, внутренней правде произведения. Твой текст говорит о тех, кто приехал, кто искал своё место, о бытовой и культурной борьбе за укоренение. Это рассказ об ощущениях, а не географии.
-
Комментариев нет:
Отправить комментарий