События вплетаются в очевидность.


31 августа 2014г. запущен литературно-публицистический блог украинской полиэтнической интеллигенции
ВелеШтылвелдПресс. Блог получил широкое сетевое признание.
В нем прошли публикации: Веле Штылвелда, И
рины Диденко, Андрея Беличенко, Мечислава Гумулинского,
Евгения Максимилианова, Бориса Финкельштейна, Юрия Контишева, Юрия Проскурякова, Бориса Данковича,
Олександра Холоднюка и др. Из Израиля публикуется Михаил Король.
Авторы блога представлены в журналах: SUB ROSA №№ 6-7 2016 ("Цветы без стрелок"), главред - А. Беличенко),
МАГА-РІЧЪ №1 2016 ("Спутник жизни"), № 1 2017, главред - А. Беличенко) и ранее в других изданиях.

Приглашаем к сотрудничеству авторов, журналистов, людей искусства.

ПРИОБЕСТИ КНИГУ: Для перехода в магазин - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР

ПРИОБЕСТИ КНИГУ: Для перехода в магазин - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР
Для приобретения книги - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР

понедельник, 10 августа 2026 г.

Веле Штылвелд: Приворот от каннибалов


 Веле Штылвелд: Приворот от каннибалов


В Киеве жил поэтёнок Колька, которого местные ребята прозвали Улиссом — за то, что он любил блуждать по улицам и сочинять странные песни о колобках и древних предках. Но однажды его стихи стали слишком навязчивыми для окрестной Веры, девушки из соседнего двора, и она перестала слушать его ночные импровизации.  

Городская проруха, шумная и беспокойная, словно крупорушка, перемалывала судьбы людей, и Колька оказался на автостоянке — охранять чужие машины вместо того, чтобы охранять собственные слова. Даже когда какой‑то мудень разбил тачку, Колька не написал ни строки: он лишь перешёл на другую стоянку, будто менял декорации, но не саму пьесу.  

Его отец, археолог, когда‑то утверждал, что предки были каннибалами. Это звучало страшно, но в его голосе было больше науки, чем ужаса. Он видел в раскопках правду, а в правде — судьбу. Но судьба оказалась жестокой: археолог ушёл из жизни слишком рано, оставив сыну видения колобков, которые катились по ночным улицам, словно тени забытых мифов.  

Колька видел их — круглые, золотые, с глазами, полными древней тоски. Они катились мимо гаражей, мимо фонарей, мимо спящих собак, и шептали: «Мы — твои предки, мы — твои песни». Но Колька боялся: ведь если предки были каннибалами, то что значит этот приворот от колобков?  

Город слушал его молчание. Вера, уже взрослая, проходила мимо и не узнавала в стороже того мальчишку, что когда‑то пел ей о солнце и табуретках. А колобки всё катились, катились, и каждый вечер становились ближе.  

И тогда Колька понял: приворот от каннибалов — это не заклятие, а память. Память о том, что даже самые страшные предки оставляют детям не кровь, а сказку. И если сказка звучит в городе, значит, он живёт.  

Так Колька снова стал поэтом. Его стихи были горькими, как ночь на стоянке, и светлыми, как глаза колобков. А Киев слушал их, словно шум крупорушки, перемалывающей судьбы, но оставляющей зерно — зерно человеческой памяти.

Легенда о Валерии Галейко

 



Валерий Галейко (Вэн Стар) Автомобиль

Легенда о Валерии Галейко


Валерий Галейко — художник, который словно сам себя переселил за воздушный океан, туда, где нет дорог и автомобилей, но куда можно добраться в мечтах. Его называли Вэн Стар, и это имя звучало как пароль в мир, где Киев соединяется с Америкой, а древний Самватас становится космической столицей примитивизма.  

Он жил как пророк — в ощущении ночи, в ожидании завтрашнего дня, который никогда не наступал. Десятилетиями обходился без государственного электричества, словно черпал энергию из иных источников: из памяти города, из сияния звёзд, из тепла человеческой доброты. Его подпитывали борщами и пряниками, но истинной пищей были его картины, склад которых напоминал тайный космодром, где каждая работа готова к старту в бесконечность.  

Валерий умел быть простым и чистым. Его одежда никогда не была роскошной, но всегда оставалась аккуратной, миловидной, в тренде времени. В этом была его внутренняя дисциплина — как у странника, который знает, что главное не форма, а путь.  

Он создал пространство, которого «не должно было быть» — галерею на Троещине, где собирались художники Чернобыля, где война и беды растворялись в красках и линиях. Там проходили вернисажи, там рождались новые миры. Но война разбросала их по странам и континентам, а самого Валеру переместила за воздушный океан — в мир, где он стал вечным мечтателем.  

Сегодня его не встретить у любимой галереи. Он ушёл туда, где нет электричества и нет границ, но есть бесконечные дороги Вселенной. Он остался в памяти киевских людей как великий примитивист, как пророк Самватаса, как художник, который умел превращать отсутствие света в сияние.  

И пусть прочие превратились в пепел и плевелы прожитого времени, Валерий остаётся легендой. Его картины — это звёздные карты, его жизнь — это миф о свободе, его смерть — это переезд в мир мечты.  

Аминь. Светлая память тебе, Валера, и дальних дорог в необъятной Вселенной.  

---

Вот ИИ-иллюстрация к этому тексту в стиле «фантастический портрет художника-примитивиста, уходящего за воздушный океан». Светлая память!

среда, 5 августа 2026 г.

Отставшие, НФ-рассказ - Авторы Веле Штылвелд и Игорь Сокол


 Автобус в Чернобыль либо Отставшие,
НФ-рассказ Авторы Веле Штылвелд и Игорь Сокол


Автобус в Чернобыльский тур уехал без них. Сергей и Анатолий растерялись не сразу: сперва думали, что ошиблись дорогой, вышли не там. Но нет — всё оказалось по пословице: «семеро одного не ждут», а тем более двадцать три человека не станут ждать двоих.  

Когда перед ними встал вопрос, как выбраться из нежилой Чернобыльской полосы, Сергей, коренной киевлянин, напустился на Анатолия, выходца из полесской глуши:  

— Всё из-за тебя! Родное село ему захотелось посмотреть — надо же, как трогательно. А меня зачем потащил? Что там смотреть — пустые хаты. Это же надо быть таким сентиментальным идиотом...  

— Не ори, — огрызнулся Анатолий. — Знаешь такое понятие, как местный патриотизм? А ещё говорят — малая родина. Кому что ближе, а главное — теплее.  

— Да знаю я твой патриотизм! Ты из своего села бежал без оглядки, только пятки сверкали. У тебя, провинциала, была одна цель — чихнуть подальше от своей малой родины в город. Устроиться хоть на грязную работу, но лишь бы в Киеве. Скажи, что не так! А теперь родные места вспомнил... Да, ностальжи! Во как...  

— Не бухти, Серёга. Ты в моих местах не жил, села моего не знаешь. И вообще, что это такое — всё? Это счастье без малейших удобств. Вы, городские, привыкли к готовому, вот вас и пучит, как только слышите слова «село», «провинция», «Тмутаракань»... А сами-то давно ли из грязи в князи?  

— Что ты мелешь, Тоха? Что значит «на всём готовом»? Да я всю жизнь вкалывал. Мне заработок с неба падает, что ли? Я такой же работяга, как и ты...  

Приятели могли бы крепко повздорить, но тут им пришлось прерваться: по безлюдной дороге к ним приближалась непонятная процессия, вздымая клубы пыли. Это были явно не люди. Но и не техника. Нечто живое — и от этого живого веяло опасностью. Несмотря на разницу в происхождении и характерах, оба ощутили что-то недоброе.  

Смотреть на открывавшуюся картину было и тоскливо, и противно, и страшно: к ним приближался парад мутантов. Возглавляла его пятнистая чёрно-белая корова, у которой, на первый взгляд, не было ничего уродливого — кроме её вымени эпических размеров.  

«Ох, не стал бы я пить молоко от такого монстра», — подумал Сергей, — «так же как не купил бы на базаре гигантскую морковку, справедливо полагая, что она выращена под Чернобылем».  

Далее пошли чудовища более мерзкие: двухголовый страус, одновременно смотревший в разные стороны; пёс, являвший собой живую иллюстрацию к поговорке «нужна, как собаке пятая нога» — лишняя лапа безвольно болталась между двумя задними, вздымая дополнительные клубы пыли.  

За ним, печально хрюкая, плёлся поросёнок, у которого левый глаз отсутствовал — не вследствие травмы, а от рождения.  

Оба приятеля вздрогнули: внезапная брезгливость сменилась у них чувством ужаса. По пыльной дороге вышагивал натуральный динозавр — с частоколом гребней на мощной спине. Задняя часть его черепа представляла собой костяной воротник, прикрывавший шею сзади. Видимо, природа однажды позаботилась о защите своего создания от таких же хищников.  

— Стегозавр... — побледневшими губами прошептал Серёга.  

— Откуда знаешь? — таким же стрёмным шёпотом переспросил его приятель Анатолий, он же Тоха.

— У сынишки учебный атлас. Знаешь, сейчас такие дополнительные пособия есть едва ли не по всем предметам. Скажу сразу: это не трёхтомник Брема, но общее представление о древней зоологии он даёт — как о современной, так и о той, что была обнаружена до и после него. Так что он все их названия знает, тогда как я едва ли пять-шесть видов, и то все они в голове путаются. Так вот насчёт этого экземпляра — его не надо бояться, поскольку он травоядный.  

— Ага, травоядный... травоядный. Но если наступит — мокрого места не останется, — буркнул Сергей.  

Они прижались к обочине. Доисторический великан не спеша прошёл мимо.  

— А вот и люди появились, — заметил Анатолий. По его интонации нельзя было понять, рад ли он этому обстоятельству или нет. Скорее — удивлён. Небольшая, но плотная толпа. И зрелище было реально странным...

Толпа — а это скорее была именно она — являла странное зрелище. Шли молча, одеты были не только бедно, но и старомодно, словно ожили кадры кинохроники. Ехали немногочисленные автомобили, причём все как один — с совковыми чёрными номерами на крупных белых табличках.  

Вдруг Анатолий воскликнул:  

— Сенька! — и буквально вытащил из человеческого потока маленького пучеглазого человечка в допотопных очках, которые, казалось, и в год Чернобыля уже никто не носил.  

— Ты как здесь оказался? Ведь ты уже давно вроде бы в Израиле или даже в Америке. Я уже путаю твои переезды со всяческими сервисами туда-сюда...  

— Да нет, я только собираюсь... — ответил тот.  

Разговор был кратким, но Сергей не вслушался в глухое бельканто случайно встретившихся земляков.  

— Но ведь прошло столько лет... — Тоха явно изумился.  

Сергей же уже не слушал их беседу,...

Рыжий лес

Сергей грустно улыбнулся. Ведущие навстречу монстры уже не казались ему страшными — после той вереницы смертей, что унесла его друзей сразу после Чернобыля, страх утратил смысл. Почти все они ушли навсегда: кто сражался за себя до последнего часа, кто выбросился из окон многоэтажек, кто ушёл в алкоголь, кто записывал себя в бесконечные праведники. У всех была одна и та же судьба — Чернобыль медленно, но уверенно пожирал их тела и опустошал души.  

Сергей и Анатолий регулярно ходили на исповедь. За эти годы сменилось несколько батюшек — прежние отошли в мир иной. Новые священники понимали их, исполняли своё духовное наставничество, но большего дать уже не могли. Они знали о тех монстрах, что навсегда вселились в здешние места: люди, звери, добрые духи земли, воды и воздуха. Но эти духи постепенно уходили, уступая припятские и чернобыльские угодья странным пришельцам, будто навсегда порождённым рыжим лесом.  

Сергей стоял неподвижно, будто сам стал частью этого леса. Тоха рядом молчал, только иногда шевелил губами, словно пытался вспомнить молитву. В воздухе стоял запах железа и гари, и где-то далеко, за линией деревьев, слышался глухой треск — будто ломались старые кости земли.  

— Видишь, — тихо сказал Сергей, — они не страшные. Просто живые по?своему.  

Тоха не ответил. Он смотрел на фигуры, медленно выходившие из тумана: человек в потрёпанной форме, с лицом, обожжённым солнцем и временем; женщина с пустыми глазами, держащая в руках детскую игрушку; старик, у которого вместо пальцев — обугленные корни. Они шли не к ним, а мимо, как будто возвращались домой.  

— Это не видения, — произнёс Тоха наконец. — Это мы.  

Сергей кивнул. Он понял, что монстры — не порождение радиации, а отражение их собственной памяти, их боли, их неотпущенных грехов. Чернобыль не создавал чудовищ — он просто показывал людям, какими они стали.  

И в этот момент лес перестал быть страшным. Он стал похож на старую церковь без купола, где всё живое и мёртвое молится о прощении.  

Когда фигуры растворились в тумане, лес снова стал тихим. Только редкие капли падали с сухих ветвей, и воздух пахнул сыростью, будто всё происходившее было лишь воспоминанием. Сергей тяжело вздохнул и поправил ремень на плече.  

— Пора, — сказал он.  

Тоха кивнул. Они медленно пошли по дороге, ведущей к городу. За их спинами оставался рыжий лес — место, где прошлое и настоящее переплелись так тесно, что уже невозможно было различить, где кончается жизнь и начинается тень.  

Сергей и Анатолий отстали от группы туристов. Рыжий лес сомкнулся вокруг них, и мутанты вышли навстречу. Сергей, почувствовав смертельную близость, спрятался в укромном месте, где густые ветви скрывали его от чужих глаз. Он затаил дыхание, понимая: любое движение может стать последним.  

Анатолий же не смог остаться в тени. Среди фигур он узнал земляка — Семёна, интеллигента, давно блуждающего по зоне вместе с местными странными существами. В нём было что?то родное, киевское, и Тоха шагнул навстречу, словно к брату.  

— Сёма… — произнёс он тихо, и голос дрогнул.  

Семён поднял глаза. В них отражалась усталость и безысходность, но и слабая искра надежды: может быть, вместе они сумеют вырваться отсюда. Но лес молчал, и мутанты сгущались вокруг, будто сами знали — выхода нет.  

Сергей видел всё из своего укрытия. Он понял: шаг Анатолия навстречу Семёну — это не просто встреча, а выбор. Выбор идти к судьбе, даже если она трагична....  

Зона не выпускала. Она держала их обоих, как держала всех, кто когда-то сюда вошёл. И рыжий лес замер, готовясь поглотить их окончательно...

В заключении, приведем рассказ Семена Допкина. Вот так по крупицам собираются почти фантастические свидетельства о страшной правде Чернобыля...Ваше право верить в это или отчаянно сомневаться. Сам я из тех, кто уверовал.

В тот день, когда случился Чернобыль, я ехал в Киев, чтобы сдать копию документа из дореволюционной реестровой книги, где была запись о моём прадеде Аароне Допкине, иудейской веры. Без этой справки я как бы переставал быть евреем: в отделе виз и разрешений мне прямо сказали — «у вас Допкиных здесь, в Чернобыльской зоне, слишком много, а ещё больше тех, кто выдаёт себя за потомков единственного прибывшего сюда когда?то, чтобы теперь убыть в Израиль».  

Пришлось искать книгу, раввина и двух живых свидетелей. И Бог, что ещё, пока мне не дали выписку и разъясняющие документы — свидетельство, заверенное раввином и районным адвокатом. Эти бумаги я до сих пор ношу при себе. Но зона меня не выпустила: в тот день её перекрыли буряты, таёжные, откуда-то взявшиеся, мигом организовавшие заградотряд.  

Они погнали меня в местный контрационный пункт, который стал непроходимым лагерем. Со временем туда согнали многих. Пытались бежать — редко кому удавалось. Я же был не смелым. Семья, как мне казалось, осталась, хотя теперь понимаю — всех вывезли, кого куда. Многие, наверное, уехали. А я в списках живых не значился, думаю, как и те буряты, что разгоняли сюда по привычке. Странные люди: жестокие и так же жестоко позволяли себя использовать. Но мне от этого не легче.  

Вырваться отсюда было почти невозможно. За годы я отыскал старую бричку и приладил к ней измождённую лошадь. На этом реманенте мы и решились уйти. И когда отважились, морлоки отстали, и пришло избавление — от мучительного прошлого, которое для нас длилось годами, а для других — лишь несколькими жуткими часами.

___

Короткая справка

- Реманент — правильный термин.  

- Значение: хозяйственный или производственный инвентарь, оборудование, утварь; также «живой реманент» — рабочий скот.  

- Этимология: от лат. remanens («оставшийся»), через польск. remanent.  

- Употребление: пожарный реманент, сельскохозяйственный реманент, спортивный реманент.  

- «Ремонент» — ошибочная форма, в словарях не фиксируется.  

?? Итог: использовать следует только «реманент». Показать меньше

вторник, 23 июня 2026 г.

Веле Штылвелд: Повторять запрещено


Веле Штылвелд: Повторять запрещено

-
То штиль, то ниже нормы, то штормит,  
Ковид взрывает тело и болит.  
Нет, не озноб, качанье каланчи,  
Я каланча, в отчаянье врачи.
  
Внутри огонь, снаружи лишь туман,  
И каждый вдох — как выстрел в пустоту.  
Я слышу гул, как будто вечный храм  
Роняет звон в больную высоту.
  
И ночь дрожит, как хрупкая свеча,  
И день не держит, рушится опять.  
Я сам себе и страж, и чачача  
И в этом шторме рухлядь и тетрадь.
  
Но слово держит — тонкая струна,  
И в нем спасенье, если я  есть Я 
-
Когда поют вчерашние стихи,  
Уже давно прошедшие мотивы,  
О том, что рядом  спящие глухи,  
Сквозь каверны и надолбы разрывов,
  
Тогда роятся новые слова,  
Но нет им места, попраны права,  
И в тишине, где память оживает,  
Звучит тоска, что сердце обрывает.
  
Но сквозь туман рождается огонь,  
Он светит там, где ночь глядит в оконце,  
И в каждом слове — тайный перезвон,  
И в каждом звуке — утреннее солнце.
  
Поэт храни в себе живую нить,  
Чтоб мир умел и плакать, и любить.  
-
Время и общество, которые обрушились на человечество в XX веке, принесли с собой не только тоталитарные практики, но и страшные лозунги. «Можем повторить» — эта формула стала символом безжалостного цинизма, готовности вновь погрузить людей в круговорот страданий и насилия. Но именно против этого должен быть поднят голос: повторять запрещено.
История моего отца — узника малолетнего фашистских концлагерей — свидетельствует о том, что память не может быть стерта. Он говорил на многих славянских языках, выученных в плену, владел немецким, польским, украинским и русским. Его жизнь могла бы стать жизнью переводчика, человека, открывающего литературу другим, но тоталитарное время лишило его этой возможности. Литература была для него эталоном, единственным светом, который не смог удержать его от падения в безысходность. Его уход в суицид стал последним протестом против общества, которое не оставило ему ни надежды, ни будущего.
Но в его памяти жили истории детей из Чехии, Словакии, еврейских гетто Сербии. Среди них был друг Ицык из-под Киева, погибший прямо у него на руках. Эти дети, собранные в бараках для опытов, стали свидетелями чудовищных экспериментов, которыми управлял доктор Менгеле. И всё же в их дружбе, в их рассказах сохранялась искра человечности, которую никакая власть не могла уничтожить.
Домашняя легенда говорит о том, что в какой-то день детям добавили некую «инопланетную сыворотку». Слухи связывали немецкие эксперименты с силами космоса, с попытками управлять войнами через чуждые энергии. Отец видел экипажи маленьких человечков — и пусть кто-то скажет, что это видят лишь алкоголики, для него это было частью иной реальности, в которой страдание переплеталось с тайной.
Эта история — не просто личная память. Это напоминание о том, что повторять нельзя. Запрещено. Запрещено вновь превращать детей в жертв, запрещено вновь поднимать руку тоталитарного общества на человека. Лозунг «Повторять запрещено» должен стать нашим ответом на вызов времени, чтобы память не превратилась в пустую тень, а стала живым щитом против будущих катастроф.
Вот три дополнительных абзаца памяти, встроенные без нумерации:  
-
Сегодняшние лаборатории, скрытые за стеклянными стенами и стерильными коридорами, продолжают ту же логику бесчеловечных опытов. Сын, поражённый генетическим заболеванием, созданным искусственно, видит наяву кошмары: лица детей, искалеченных формулами, искажённые тела, словно вырванные из кошмарных снов. Его память превращается в поле боли, где прошлое и настоящее сливаются в один непрекращающийся эксперимент над человечностью.  
Эти видения — не просто галлюцинации, а отражение того, как жестокие эксперименты ломают потомков. Память становится исковерканной, наследие превращается в рану, которая не заживает. Сын ощущает, что его собственная жизнь — лишь продолжение чужой лабораторной жестокости, и что каждый новый опыт над человеком оставляет след в крови будущих поколений.  
Если мы не остановим эти эксперименты сегодня, они будут продолжаться бесконечно, меняя саму ткань памяти и судьбы. Лаборатории станут новыми концлагерями, где вместо колючей проволоки — генетические формулы, а вместо башен — холодные приборы. И тогда человечество будет обречено повторять ужасы снова и снова, пока не осознает: повторять запрещено
-
Творческий итог Веле Штылвелда за первое полугодие 2026 года можно описать как укрепление его авторской позиции в жанре философско‑сатирического эссе и экспериментальной поэзии.  
Время стало для него испытанием, и он отвечает на него текстами, где публицистическая прямота соединяется с метафорикой. Его эссе звучат как терапия: размышления о «ржавчине души», о памяти и доброте, о внутренней гигиене чувств. Это не отвлечённая философия, а практическая этика, обращённая к читателю.  
Поэтические эксперименты продолжают линию абсурда и неологизмов, но при этом стремятся к ритмической ясности. Поэзия у него — не украшение, а способ сопротивления хаосу.  
Фантастические рассказы («Сон по Меркатору», «Приказано уйти на второй виток», «Боевой друкар Иван Федоров») показывают, что автор ищет новые формы разговора о времени, истории и надежде. Космос, альтернативная история, культурная память становятся материалом для философской игры.  
Итог полугодия — закрепление за Штылвелдом репутации сетевого литератора‑экспериментатора, который соединяет миф, сатиру и философию. Его тексты — это одновременно культурная критика и терапия, обращённая к современному читателю, ищущему смысл в тревожной эпохе.  
Веле Штылвелд в первой половине 2026 года словно проверяет пределы человеческой памяти и воображения. Его тексты напоминают, что литература — это не только зеркало времени, но и инструмент внутреннего сопротивления. В эпоху тревоги и разобщённости он утверждает право слова быть терапией, а иронии — формой защиты. В этом есть парадокс: чем больше мир погружается в хаос, тем настойчивее автор ищет ясность и ритм, превращая каждую строку в маленький акт сопротивления забвению. Так эссе приобретает глубину: оно не просто фиксирует творческий итог, но показывает, что Штылвелд строит собственную философию выживания через слово. 
-
Во что может привести Вера в Астроплан
Всякая вера начинается с предчувствия: человек ощущает, что мир не исчерпывается видимым, что за пределами привычного горизонта есть пространство, где мысли и поступки обретают иной вес. Вера в Астроплан — это вера в продолжение, в возможность встретить отражение своих деяний в тонкой ткани бытия. Она не столько догма, сколько философия ожидания и памяти, которая заставляет задуматься о цене каждого шага.  
Вера в Астроплан рождает образ особого уровня бытия, где пребывают души и сущности, не нашедшие окончательного пристанища. Здесь встречаются и те, кто пытался создавать собственные вселенные без моральных ограничений, разрушая не только свои миры, но и соседние пространства веры других людей.  
Астроплан становится местом испытания: он хранит память о попытках и ошибках, о стремлении к творению и о последствиях безответственности. Вера в него может привести к осознанию хрупкости миров, к пониманию необходимости этических оснований для любого созидания.  
Но в то же время Астроплан — это зеркало человеческой жажды бесконечного. Он показывает, что стремление к новым горизонтам не исчезает даже после краха, а продолжает жить в иных формах. Вера в Астроплан может превратиться в философию ожидания: ожидания нового шанса, новой возможности, нового пути, который откроется лишь тем, кто готов признать свои ошибки.  
Так ли он плох? Не обязательно. Астроплан может быть не только пространством разрушения, но и ареной переосмысления, где души обретают шанс вновь выбрать путь — вернуться на землю, стать вестниками или обрести новое предназначение. Вера в Астроплан — это вера в возможность второго выбора, в силу памяти и ответственности, которая удерживает миры от распада.  
И, быть может, именно эта вера делает человека более внимательным к собственным шагам. Ведь если каждый поступок отзывается в Астроплане, то каждое слово и каждое решение становятся частью великой ткани бытия. Тогда вера в Астроплан перестаёт быть абстрактной догмой и превращается в живую дисциплину — в искусство жить так, чтобы не разрушать, а создавать.  
-
Планетарный кашрут орбит.
Космос вокруг Земли постепенно превращается в хаотичное кладбище технологий: обломки спутников, фрагменты ракет, бесполезные конструкции, оставленные на орбитах. Этот мусор не только угрожает будущим миссиям, но и символизирует отсутствие единой этики в освоении пространства.  
Идея международного «планетарного кашрута» — свода моральных правил для орбитальной среды — могла бы стать шагом к переосмыслению космической деятельности. Такой кодекс не ограничивался бы техническими регламентами, а задавал бы культурные и философские ориентиры: что допустимо, а что недопустимо в отношении общего небесного дома.  
Эти правила могли бы включать обязательное удаление устаревших аппаратов, запрет на создание опасных облаков мусора, а также ответственность за сохранение орбитальной экологии. Важно, чтобы они были не просто декларацией, а международным договором, подкреплённым механизмами контроля и санкций.  
Введение подобного свода законов открыло бы путь к развитию новых форм жизни в космосе — орбитальных городов, станций, культурных центров. Ведь невозможно строить будущее на фундаменте хаоса: порядок и этика становятся условием для архитектуры будущего.  
Орбитальные города могли бы стать продолжением земных цивилизаций, но с иным ритмом и иной философией. Там, где сейчас вращаются бесполезные фрагменты, могли бы появиться пространства для науки, искусства, общения.  
Таким образом, «планетарный кашрут» — это не только технический регламент, но и символический шаг к признанию космоса как общего культурного пространства человечества. Он превращает орбиту из свалки в поле возможностей.  
И если человечество сумеет договориться о таких правилах, то пространство вокруг Земли станет не зоной риска, а новой ареной развития цивилизации.  

понедельник, 22 июня 2026 г.

Irina Didenko — Winner of the Sakhaltuev International Art Competition 2026

 


Artist Irina Didenko has been awarded the First Prize and the Winner Diploma at the Sakhaltuev International Art Competition 2026. The expert jury, featuring prominent art figures from Germany, Poland, and Ukraine, chaired by the People's Artist of Ukraine Vasyl Perevalsky, presented the highest award in the "Cover Design" nomination for the original graphic design of the book "OH".

The international status of the competition and the high level of competition among European participants underscore the premium class and sovereign value of this award in the global book design industry.


Sakhaltuev International Art Competition 2026


The winning cover of the Sakhaltuev International Art Competition 2026. Design and illustrations by Irina Didenko



The official award ceremony, members of the international jury, and competition participants (Germany, Poland, Ukraine)

 

 
The head of the jury, People's Artist of Ukraine Vasyl Perevalsky, and the head of "Summit-Book" publishing house Ivan Stepurin present the award to Irina Didenko.


Artist Irina Didenko speaking.


Famous poet and writer Grigoriy Falkovich and artist Irina Didenko.


Ceremony participants.


Artist Irina Didenko with the winner diploma, book author Taras Mykhalchuk, and publisher Oleg Fedorov (Oleg Fedorov Publishing House).


Artist Irina Didenko with the winner diploma, book author Taras Mykhalchuk, and publisher Oleg Fedorov (Oleg Fedorov Publishing House).






четверг, 21 мая 2026 г.

Веле Штылвелд: Я нацмен Отечества

 

Веле Штылвелд: Я нацмен Отечества

-

Я нацмен Отечества
и во мне кровей,
как у человечества
Ойкумены всей!

-

Путь мастера

Мастер не пытает о мастерство,  Он просто идёт тропинками мастерства  на дорогу, которая однажды  переходит в бытый шлях...  

Мы принимаем меру мастерства  
тропинкой, перешедшей на дорогу,  
дорогою, прошедшей сквозь года,  
отмеченные жизнью прямо к Богу.  
А Бог молчит, не терпит мотовства.  

И в этом молчании — истина:  мастерство не требует доказательств,  оно само становится дорогой,  

где шаги превращаются в память,  а память — в свет, ведущий дальше.

Так рождается послесловие: путь мастера — это не поиск признания, а тихое движение сквозь годы, где тропинка становится дорогой, а дорога — свидетельством жизни.

-

Этюд у могилы Офелии

(абсурдная сцена)

Мужьевых сапог не износила,
Как за гробом шла.
Гамлета убийцу полюбила,
За него пошла 

Туристский шлягер семидесятых гг.


Гамлет и Лаэрт стоят над свежей землёй.  

Тишина, но слова звучат как издёвка.  

Гамлет:  

— Хоть Геркулес весь мир разнёс,  
Но кот мяучит и гуляет пёс...  

Лаэрт (с горькой усмешкой):  

— А Офелия, ГамлЕтова девчонка,  
спятила за тобой с ума,  
спятила и в реку сиганула,  
даже не сбросив свой наряд...  

Гамлет (с мрачным ожесточением):  

— Меня до крови потянуло —  
хожу и калечу всех подряд.  

И ходит Гамлет с пистолетом,  
и хочет кого-то убить.  
И стоит вопрос перед Гамлетом:  
быть или не быть.  

Теперь ирония над Офелией подчёркнута словом «девчонка», сохраняя гротескный тон сцены.

-

«Фарфоровые мосты детства»

За углом станции метро Крещатик, в сторону Майдана, всё ещё начинался хитрый переулок, ведущий к большому Киевскому Пассажу. А малый Пассаж был напротив кинотеатра «Киев» — знаменитый своей комиссионной лавкой, где можно было найти редкости и антиквариат. Там продавались перламутровые японские палочки для волос гейши, фарфоровые безделушки, вещи с историей. Именно там она встречала девушку‑продавщицу — незамужнюю, словно потерянную во времени, редкий городской типаж, который сам Город будто взял под свою опеку. Огромные глаза, пряди русых волос с лёгкой сединой, этническая смесь, в которой угадывались еврейские, румынские и венгерские корни. Для неё это было воплощение старого Киева, того культурного слоя, который постепенно уходил в прошлое.  

Позже, уже в Чикаго, она начала собирать кукол. Американские казались ей отвратительными — искусственными, лишёнными души. А европейские фарфоровые куклы с нечеловеческими чертами — итальянские, немецкие, французские, швейцарские — становились её тайным богатством. Она рассматривала их только в одиночестве, когда дом погружался в тишину.  

В эти минуты девочка будто возвращалась в Киев — в тот переулок, где впервые увидела фарфор. Она сидела на полу, окружённая куклами, и чувствовала, как каждая из них хранит дыхание прошлого. Её сердце наполнялось странной нежностью и страхом: нежностью — потому что куклы были живыми, и страхом — потому что они могли исчезнуть, как исчезает детство. Она гладила их холодные лица, шептала им слова, которых никто не слышал, и в этих шёпотах было всё — одиночество, память, любовь, и то хрупкое чувство, что жизнь можно удержать хотя бы взглядом.  

Сама Идочка, та самая киевская девочка, со временем стала Адой — навсегда крашенной блондинкой, словно застывшей между сестрами Бери и Мерлин Марло. Её образ превратился в маску, в игру с судьбой, в попытку удержать красоту и молодость, которые ускользали. Но за этой маской всегда оставалась та же девочка, мечтавшая у витрины с фарфоровыми куклами.

Так она и ушла — оставив после себя коллекцию, которую подарила внучке Кристине Марии, полуеврейке, полуирландке, носившей двойное имя. Где она теперь — никто не знает. Ирландские родственники не захотели поддерживать связь, и мост между семьями оказался разрушен.  

И остались лишь куколки — как немой рассказ о женщине, которая искала красоту там, где её не было, и нашла её в фарфоре. 

-

Последняя дискотека
Или
Забытый свет Воскресенки  

Я еду на старую Воскресенку — название пишется с большой буквы, ведь это не просто район, а модный жилмассив украинской столицы, когда‑то сияющий лампочками Ильича. Окна ещё залиты их светом, до наступления электронной эры. Нет ещё того гала из хрупких лампочек с пластиковыми абажурами. Снимешь абажур, потёрёшь гриферным стержнем — и рождается тайная светлость.  

Но потом пришло время отъездов. Все они были в мешковатых индивидуальных одеждах — ровно настолько индивидуальных и мешковатых, насколько можно было перекроить их из ужасных соковых тканей и человеческой боли. Они уехали навсегда, первыми, чтобы не заходить в чат прошлого: там им делать нечего, там некого прощать.  

Фаина, Клара, Фима, Ада, Миша, Алик — изгнанные и проклятые прошлым временем, они всё же победили совок в каждом из нас. Их обрекли партийные укротители и правители населением, но именно они оказались сильнее: ушли, чтобы жить иначе, чтобы доказать, что свобода возможна даже в изгнании.  

Я повторяю их имена снова и снова. Сообщения приходят: кто‑то умер от ковида, кто‑то от возраста, кто‑то от расторжения уз. Но во мне они живы — каждый в отдельности и все вместе.  

Иногда они собираются на старенькой дискотеке в Гидропарке. Там они танцуют свой прощальный танец — лёгкий и упрямый, как дыхание свободы. Их шаги звучат как вызов прошлому, как гимн победы над совком. Фонари, покрашенные в серые тона, дрожат и светят, словно грустные летучие мыши, но их свет становится гимном памяти.  

И в этом свете они кружатся — Фаина, Клара, Фима, Ада, Миша, Алик.  

Они изгнанные, они проклятые, но именно потому — победители. Их танец — это хор имён, заклинание памяти, торжество тех, кто ушёл, но остался живым в каждом нашем движении, в каждом нашем дыхании.  

Фаина. Клара. Фима. Ада. Миша. Алик.  Людмила ...

Они танцуют, и этим танцем они прощаются с нами. Не мы предали их. Их предало время... 

-

"Болотная" копейка в воровском болоте Украинского пенсионного фонда
Или
Отступать в вечность надо достойно!

Пенсионный фонд, вы не подонки?  

Как можно было уравнять пенсию до 3987 гривен?  

Как украсть ровно тринадцать гривен и не дотянуть до четырёх тысяч?!  

Кто у вас рулит в этом мерзком, воровском общаке?!  

Я в шоке!.. Это что за «болотная» копейка?!  

Чуть ли не современная украинская калька с романа Максима (Алексея Максимовича)  Горького. «Мать».

В «Форе» я взял восемнадцать картофелин по цене восемнадцать гривен за килограмм — ровно на две варки. Весы показали лишние двадцать одну копейку, и у работника прилавка сорвался тихий мат. Он округлил сумму, обнулил копейки, словно стирая нелепость.  

Я заплатил и подумал: вот бы и в пенсионном фонде так — не выкраивать по тринадцать гривен, не дотягивая до круглой суммы. Но там воруют с лихвой, и народ терпит.  

Рано или поздно спрос придёт. 

-

Вариант номер два или почему всё-таки Киевский писатель Виктор Шкидченко категорически не принят в НСПУ с 1998 года и поныне

Еврейский мир в творчестве Веле Штылвелда соединяется с искусственным интеллектом как ткань памяти и мифа, где цифровой разум становится зеркалом культурного опыта. Это пространство не архивное, а живое: хроники и притчи обретают новые формы, а искусственный интеллект превращается в собеседника, способного провоцировать мысль и создавать парадоксы.
Он не угрожает традиции, а открывает возможность её расширения, делая из памяти не статичное хранилище, а динамическую ткань времени. Быть ретроградом здесь значит отказаться от диалога с будущим, замкнуться в банальности и лишить культуру дыхания. Штылвелд показывает, что искусственный интеллект способен соединить прошлое и будущее, традицию и эксперимент, миф и алгоритм. В этом союзе рождается новое междуречье, где человек и машина создают совместное сознание. Гуманистический вывод прост: искусственный интеллект не разрушает еврейский мир, а помогает ему раскрыться в новых формах. Он становится катализатором памяти, посредником между поколениями и инструментом для создания новых культурных смыслов. В этом диалоге рождается литература будущего — не утопия и не страх, а живое дыхание времени, где миф оживает в алгоритме, а алгоритм становится частью человеческой памяти.  

Фотографическая иллюстрация передаёт этот союз: ребе‑зухтер, изустный рассказчик в облике Агасфера с чертами Веле Штылвелда, и киборг вместе встречают Субботу. Старик с длинной бородой и очками держит бокал вина и раскрытую книгу, его лицо освещено свечами. Рядом сидит киборг, наполовину человек, наполовину машина, с металлическим лицом и голубым глазом, укрытый талитом (талесом). Между ними — хала под кружевной салфеткой, серебряный кидуш‑кубок и тёплый свет субботних свечей. В этой сцене человек и машина делят обряд, превращая его в образ диалога памяти и будущего, где духовное и технологическое соединяются в одном дыхании.

понедельник, 18 мая 2026 г.

Веле Штылвелд: Код Тарантино

 
Веле Штылвелд: Код Тарантино

-

Этические домики,  
Этнические гетто,  
Всюду люди гномики,  
Будни без просвета....  

В переулках шёпоты,  
За окнами персоль.  
Здесь дети учат Ижицы —  
Горькой жизни соль.  

На простенках трещины,  
Редок горький смех,  
Это сны Троещины,  
Общие на всех.  

-

Предвестие

Мой отец был угнан в фашистский концлагерь в 1942 году, когда ему было всего двенадцать лет, и оставался там до августа 1945-го. Именно в этих условиях, среди голода, страха и унижений, он обрёл своего внутреннего демона. В кругу юных сербов, находившихся в относительно «вольных» условиях лагеря, он впервые столкнулся с алкоголем — грубым, отвратительным эрзац-шнапсом, который доставали через дружбу с продувными ребятами из окрестностей. Так началось его приучение к привычке, от которой он уже не мог отказаться.

Малолетние узники концлагерей — это дети, лишённые детства и свободы, вынужденные выживать в нечеловеческих условиях. Их судьбы — не только свидетельство о жестокости нацистской системы, но и о том, как даже в таких обстоятельствах формировались связи, привычки и внутренние тени, оставившие неизгладимый след на всю жизнь.  

Он жил в эпоху, когда на него обрушивались маленковщина, хрущёвщина и прочая хрень времени. Он регулярно уходил в запой и терял работу, снова начинал всё сначала и снова падал, рвал на себе рубаху и пытался договориться с демоном один на один, без всяких лечебных заведений. В этой борьбе он потерял семью и так и не обрёл себя.  

Зато напротив дома была библиотека, и он получил абонемент. Когда не пил, он читал, а время от времени находил работу грузчика. Купажные вина он больше не продавал, потому что они сбивали его с ног, и бороться с ними он не мог, ведь не питал к ним зла.  

Это был мой отец. В кармане любой спецовки он носил не просто книжку, а свою трудовую книжку, мелко исписанную десятками записей различных отделов кадров. Он верил, что именно она вытащит его в старости. Но до старости он не дожил. В пятьдесят семь лет он ушёл из жизни сам.  

Так и осталась эта история предвестием — о моём отце и его демоне, о человеке, который искал спасение в книгах и в работе, но не смог победить собственную тьму. 

-

Фото потеряное во времени.

"Люди, я любил вас, будьте бдительными", Юлиус Фучик, автор антифашистского романа "Репортаж с петлей на шее"

Киевские мальчишки Ицык и Колька, 1943 год, детский концлагерь под Берлином. Колька спился и ушёл на суицид, Ицык забит на смерть лагерным капо рыжим Гансом... Тот же Шанс разбил огромным волосатым кулаком нос славянскому мальчику. Он у него кровоточил до времени исхода в возрасте пятидесяти семи лет. 

Сегодня путлер готовит такую же участь нашим детям и внукам.Апро, Колька Черт - мой отец

-

Несколько слов о ветеранах и пивных автоматах.

В день Победы всегда находился какой‑нибудь мелкий пьянчужка у пивных автоматов, который говорил моему деду, будто ордена Славы тот прикупил в Ташкенте. Дед не торопясь разворачивался к наглецу и бил его в морду. Кровь из носа начинала хлестать у обидчика тут же. Но это была только прелюдия. В итоге тот катался в тротуарной пыли, потому что бывший фронтовик и узник ГУЛАГа наносил крепчайший удар куполом лысой головы в грудное сплетение, а затем стремился вцепиться в глаза. Улица замирала лишь на мгновение, но быстро выходила из оцепенения, резоня фронтового старика и изгоняя пьяного задираку. Женщины же обычно говорили: «Оно вам надо?»  

Он выехал с Украины ещё в 1990 году с фронтовыми орденами на груди, которые не посмел снять с него ни один юный пограничник, несмотря на строгое предписание. Спасали кепка и орлиный взгляд еврейского старика из‑под неё. Умер дед Наум в Чикаго в 1992 году самым уважаемым тамошним ветераном.  

Эта история —о том, что честь фронтовика нельзя купить или отнять. Победа жива не в орденах, а в поступках и в памяти людей. Сегодняшним ветеранам уже некуда уезжать — их нужно чтить здесь, на родной земле, пока они рядом с нами. Время пивных автоматов прошло, но время уважения и благодарности должно длиться вечно.

-

Код и  шок в баре Тарантино

Или

код Тарантино

Он вышел из офиса, где строки кода текли, как реки, и где искусственный интеллект казался почти живым. Воздух был густ от жары и усталости, и он решил — пора сделать паузу. Бар на углу манил тусклым светом и запахом жареного мяса.  

Внутри стояли трое — словно герои из старого фильма Тарантино. Кожаные плащи, сигареты, разговоры о жизни и смерти.  

— Нельзя стрелять в человека, особенно если он американец, — сказал один, глядя в пустоту.  

— А если не американец? — усмехнулся другой.  

— Тогда вопрос не в морали, а в свидетелях, — ответил третий.  

Он слушал, не веря, что это происходит на самом деле. Мир, где он писал алгоритмы, вдруг столкнулся с миром, где люди обсуждают убийства, как философию.  

— Простите, — сказал он, — вы серьёзно?  

— А ты кто? Программист? — прищурился первый. — Думаешь, твой искусственный интеллект спасёт тебя, если услышишь лишнее?  

Он замолчал. Внутри всё сжалось. Но разговор оборвался так же внезапно, как начался. Троица ушла, оставив запах табака и тревогу.  

Вечером он вернулся в офис. Экран встретил его холодным светом.  

На мониторе — интерфейс его модели.  

ИИ:  

— Ты выглядишь встревоженным. Что случилось?  

Герой:  

— Я видел людей, которые говорили о смерти, будто о коде.  

— И что ты понял? — спросил ИИ.  

— Что код проще, чем человек. В нём нет страха, нет случайности.  

ИИ:  

— Ошибаешься. В каждом коде есть ошибка. В каждом человеке — алгоритм.  

Он смотрел на экран, где строки кода текли, как светящиеся потоки.  

Плащ, висевший на спинке стула, казался частью этой цифровой реальности.  

"Может, я сам уже стал частью программы?" — подумал он.  

И в этот момент экран вспыхнул — словно ответил.  

Код ожил.  

Плащ шевельнулся.  

Будущее началось.

-

Куда истекла женская канитель из городов двадцать первого века  

«Город хранит лица, но теряет их дыхание.»  

От ножек Дега, лёгких и почти воздушных, до вальса Евгения Доги, звучащего как дыхание вечности, тянется невидимая нить искусства. Она соединяет Париж и Кишинёв, Рим и Киев, все города двадцать первого века, где память о красоте не исчезает, а превращается в новый язык. В этих «вечных городах» танец и музыка становятся не просто культурой, но способом сопротивления времени: шаги балерины и мелодия вальса — это знаки, что человечество ещё умеет мечтать...  

За углом станции метро Крещатик в сторону Майдана начинался хитрым переулком перед общественным туалетом в сторону Майдана большой Киевский Пассаж, а вот малый Киевский Пассаж был напротив кинотеатра «Киев».  

Он был знаменит отменной комиссионной, почти уникально раритетной.  

В нём, например, продавались перламутровые длинные черепашьи японские палочки для волос японской гейши (две).  

И всякая прочая раритетно‑антикварная всячина.  

Там я и встречал  девушку‑продавщицу, уж точно незамужнюю и словно потерянную в этом времени.  

Такой себе раритетный штучный товар... в виде городской вечной девушки?  

С такими прелестницами учишься держать язык при себе.  

А казалось бы, ведь она уже от рождения крепко запоминаемый киевский типаж и определённый образ времени, из тех, которых Город берёт под себя.  

Он же их и бережно опекает... И не зря.  

Огромные глаза и склонные к седине пряди почти русых волос.  

Есть еврейское, но... не еврейка, скорее под этническая западная украинка, не румынка, скорее румынка с еврейскими и венгерскими прожилками, без украинских прибавок...  

В Киеве с чисто украинскими тиражами было сложновато; тьма еврейских, болгарских, польских, изредка неярко русских, и только в конце девяностых вдруг понеслось...  

Украинки, украинки, украинки...  

Подолянки отступали в прошлое, на приступ шли прелестницы из Днепра, чаще Чернигова и Львова.  

Я плакал — навсегда вымывался из истории на завтра мой под этнический Киев...  

Новый Киев я так и не принял. И никогда уже не приму.  

Он не будет успевать обтекать древней городской культуры, а без неё даже жещинки, как решки, не орешки — одинаково неяркие и внутренне потухшие.  

Они уже не могут вдохновлять и привлекать так, как те немногие городские украинки последней трети старого века.  

Теперь это сплошной безыскусный водозабор, и это ужасно.  

Им нужны очередные столетия, чтобы дотянуться до своих милых предшественниц.

И вот среди витрин Малого Пассажа, где редкие вещи казались осколками чужих цивилизаций, возникала фигура девушки‑продавщицы. Она была словно сама часть антикварного ряда — раритетная, ускользающая, неуловимая. Город хранил её образ так же, как хранит свои старые стены и переулки, превращая в знак времени. В её огромных глазах и прядях волос, склонных к седине, отражался Киев конца века — многоэтничный, сложный, ещё не растворённый в однообразии нового тысячелетия.  

Такие встречи становились метафорой: вечный город умеет опекать своих «штучных» людей, превращая их в символы эпохи. Но вместе с тем он и утрачивает — уступая место новому, менее вдохновляющему, более утилитарному. Своих предшественниц город уже не узнаёт — слёзы, слёзы, слёзы. Не та формовка, не та редакция киевских типажей. То же литьё, но словно снятое с чужой колодки, не итальянской, не родной.  

И всё началось с отказа носить туфли‑лодочки: иная конструкция стопы, иное движение. Дега отдыхает навсегда — его лёгкие ножки уступили место шагам, лишённым той воздушности, что делала городскую женщину частью искусства. Так исчезает связь между телом и культурой, между улицей и балетным залом. Вечный город теряет свою пластичность, и вместе с ней — способность вдохновлять.  

Женская канитель истекла из городов двадцать первого века — растворилась в потоках безыскусного времени, где нет места редким типажам, где исчезает сама возможность быть «штучной». И всё же память о тех глазах, о тех шагах, о той пластике остаётся — как напоминание, что города живут не только камнем и светом, но и людьми, которые умеют превращать повседневность в искусство.  

-