События вплетаются в очевидность.


31 августа 2014г. запущен литературно-публицистический блог украинской полиэтнической интеллигенции
ВелеШтылвелдПресс. Блог получил широкое сетевое признание.
В нем прошли публикации: Веле Штылвелда, И
рины Диденко, Андрея Беличенко, Мечислава Гумулинского,
Евгения Максимилианова, Бориса Финкельштейна, Юрия Контишева, Юрия Проскурякова, Бориса Данковича,
Олександра Холоднюка и др. Из Израиля публикуется Михаил Король.
Авторы блога представлены в журналах: SUB ROSA №№ 6-7 2016 ("Цветы без стрелок"), главред - А. Беличенко),
МАГА-РІЧЪ №1 2016 ("Спутник жизни"), № 1 2017, главред - А. Беличенко) и ранее в других изданиях.

Приглашаем к сотрудничеству авторов, журналистов, людей искусства.

ПРИОБЕСТИ КНИГУ: Для перехода в магазин - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР

ПРИОБЕСТИ КНИГУ: Для перехода в магазин - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР
Для приобретения книги - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР

вторник, 8 сентября 2026 г.

Веле Штылвелд; Симо — порог вечности, НФ-рассказ





Веле Штылвелд; Симо — порог вечности, НФ-рассказ


Рогиндолы пришли к Земле ради её времени. Они знали: здесь прошлое и будущее сходятся в узел, и человек умеет превращать случайность в судьбу. Но когда они приблизились, оказалось, что времени у человечества больше нет. Оно исчезло, как река, ушедшая под землю. Люди жили в вечном «сейчас», где каждое мгновение было окончательным.
Симо стояло на границе, как прозрачный занавес, как дыхание, которое нельзя пересечь. Рогиндолы хотели пройти, но их кристаллические тела дрогнули: симо не пропускало тех, кто связан с линейностью. Симо различало — тех, кто ищет будущее, и тех, кто живёт в настоящем.
Люди смотрели спокойно. Для них исчезновение времени стало испытанием, но и освобождением. Они больше не ждали будущего, не боялись старости, не откладывали надежду. Каждое слово стало легендой, каждое действие — судьбой.
Рогиндолы пытались понять: как можно существовать без времени? Для них это было равносильно смерти. Но люди показали им, что смерть — лишь одна из форм настоящего. И тогда рогиндолы увидели: Земля стала зеркалом, где отражается не будущее, а глубина мгновения.
На этот раз они не прошли симо. Но в этом отказе было откровение: не всё измеряется движением, не всё требует продолжения. Иногда истина — в неподвижности. Иногда истина — в молчании. Иногда истина — в мгновении, которое не уходит.
Так человечество, лишённое времени, обрело вечность. А рогиндолы, остановленные порогом, поняли: их путешествие было не к планете, а к пониманию того, что вечность живёт в каждом мгновении.
И симо сияло, как звезда, неподвижная и бесконечная. Оно не было дверью, не было стеной. Оно было истиной, которую нельзя пройти, но можно принять.
И рогиндолы склонили свои кристаллические тела, признавая поражение. А люди подняли глаза к свету, признавая вечность.
Так завершилась встреча: не союз, не война, а притча о пороге, который не открывается силой, но раскрывается в сердце

Веле Штылвелд: На листьях клёна предписание зимы

 
Веле Штылвелд: 
На листьях клёна предписание зимы

 На листьях клёна предписание зимы, На жухлых листьях клёна.
Читать их предписали до весны
Чиновники сезонного раздора.
А ветер рвёт страницы на лету,
И снег ложится подписью суровой.
В предписанном молчании — мечту
Хранит весна в надежде новой.
На площади застыли фонари,
Их свет — как память о тепле былом.
Чиновники читают сны внутри,
А клёны шепчут мантру: «Мы живём».
Зима грустит: опять придёт весна,
И сердце ждёт её в неволе.
А в тишине последнего окна
Вновь явятся евреи на Подоле.
---
Я бреду по общипанному в эту пору городскому парку между улицами Верхний и Нижний Вал — от Петровской синагоги в направлении станции метро Контрактовая площадь. Ещё сохранены старые названия, общественные заведения уже отремонтированы, престижный кинотеатр всё ещё называется «Жовтень». А рядом с ним — целое море гаштетов и наливаек с одинаковым репертуаром, различий до полного размытия глаз. Слава богу, что в этом году ещё ходит на Троещину легендарный 592‑й микробус, и я обязательно сяду в тесный салон, мугуреляя какую‑нибудь дорожную песенку, соблюдая ритм. Не волнуйся: если где‑то по дороге я что‑то забуду, кулёк с хаваниной между ног я всё равно довезу матери, которая вот уже десять лет парализована мирным чернобыльским атомом. Все эти годы я наблюдаю её, и когда вырываюсь в демисезонном пальто в февральскую петровскую синагоге накануне мартовского Пурима, я всегда вспоминаю, как именно в это время в вагоне метро Женька Шойхет чисто по‑братски засовывал мне в карман такого же ветхого пальтишка аккуратный пакетик в промышленной бумаге. «Это штрудель», — говорил он. «Замечательный грушевый штрудель».
«Это дело мамы?» — спрашиваю я.
«Нет», — скромно отвечал Женька. — «Это дело моего отца». Потому что ему всегда было стыдно: из всех школьных предметов он долгие годы преподавал самый позорный — историю СССР. А затем по вечерам, чтобы отвлечься, искал на радио и телевидении выступления классических оркестров и тихо меланхолически плакал. В такие минуты я готов был и ругать его, и жалеть, и просто бежать на край земли подальше, но помочь ему не мог. Уезжать он не хотел. Да и я скорее уехал бы на Памир, чем в Тель‑Авив.
Позже Женька на годы застрянет на Тянь-Шане на своей метеостанции, где будет пить кумыс и задабривать его штруделем, которому научил его отец, с местными пастухами Яков ойратами. Сам я никогда туда не приеду. Он так и останется милым киевским тинейджером со кнопушками веснушек на носу — раз пять более густыми, чем мои собственные. Удивительно: у меня со временем они почти прошли, а у него распределились по лицу правильно и прикольно. Где тот мир, где то время, когда мы были по‑своему счастливы в мире, который был не для нас, и который выжёвывал нас всю взрослую жизнь, но выхаркнуть душу из нас ему не удалось. В этом смысле мы остались на плаву до самого последнего дня совка, с которым ушло время грушевых штруделей из домашнего варенья.
Вот опять я плачу. Как они нас все эти годы ненавидели, Готоню. Это они нашими мозгами построили совок под себя...Это они... Разве что и мы всегда были рядышком, примкнувшим к ним Шептицкими...
...
И всё же сквозь ненависть и усталость, сквозь душевный слом и веснушки, сквозь штрудели и песни, мы сохранили главное — память о себе, о тех, кто был рядом, и о городе, который, как ни странно, продолжает жить в нас, даже когда мы идём по его паркам и улицам уже в другом времени населенными совершенно иными людьми.

Веле Штылвелд: Первая Осенняя сказка




Веле Штылвелд: Первая Осенняя сказка
🍁
Рекреация, где всё ещё можно взлететь
В самом сердце города, среди бетонных стен, рекламных щитов и спешки, затерялась крошечная рекреация — зелёный уголок, как случайная запятая в длинном предложении урбанистической жизни. Её не было на картах, и даже местные жители проходили мимо, не замечая, что за низким чугунным забором начинается другая реальность.
Там стояло дерево — высокое, обнажённое, с ветвями, тянущимися к небу, как руки древнего мудреца. Его ствол был узловат и сед, и в нём угадывалась фигура северского бородатого цапли, застывшего в вечном размышлении. У корней — пышные лопухи, разросшиеся в октябрьском буйстве: багряные, охристые, с прожилками, как старинные карты. Это была крона, сброшенная на землю, чтобы умереть красиво. Но даже в этом умирании было что-то живое — как будто дерево не прощалось, а просто переодевалось в новую форму.
Рядом пробивались молодые побеги — зелёные, дерзкие, как юные мысли. Они жили по своим законам, не признавая ни осень, ни старость. И среди этой живой тишины, на старой скамейке, сидел мальчишка.
Он приходил сюда каждый вечер. Не за тишиной — за голубями.
Это были последние голуби, что выжили в мире, где стекло заменило небо, а шум стал громче дыхания. Они прилетали сюда — кто-то на крыльях, кто-то, шатаясь, приползал по земле. Многие приходили умирать. Но не сразу. Сначала они сидели рядом с мальчишкой, слушали дерево, набирались сил. А потом — взлетали. Не высоко, но достаточно, чтобы смерть не заметила.
Мальчишка кормил их. Он приносил крошки, семена, иногда просто тепло своих ладоней. Он не знал, зачем. Просто чувствовал, что это важно. И дерево, казалось, понимало. Оно шептало ему сказки — не словами, а шелестом, треском, дыханием.
Оно рассказывало, как листья превращаются в память. Как корни хранят голоса тех, кто мечтал. Как каждая осень — не конец, а возможность начать заново.
Один голубь был особенно стар. Его крыло висело, как забытая шаль, и он не мог взлететь. Мальчишка назвал его Тень. Он кормил его отдельно, говорил с ним шёпотом, как с другом, которого нельзя потревожить. А дерево слушало. И однажды, когда ветер был особенно мягким, Тень взлетел. Медленно, тяжело, но взлетел. И исчез в небе, как точка, как мысль, как прощение.
Мальчишка не плакал. Он просто сел на скамейку, положил ладонь на кору дерева и сказал:
— Спасибо.
И тогда дерево рассказало ему новую сказку. О девочке, которая рисовала на листьях лица. О старике, который приносил яблоки и кормил воробьёв. О женщине, которая однажды оставила под деревом письмо, и оно проросло.
Мальчишка слушал. А голуби кружили над ним, как живые мысли, как память, как надежда.
Так продолжалась городская осенняя сказка. И каждый вечер она становилась чуть длиннее.
А рекреация жила. Незаметная, волшебная, настоящая.
И в ней всё ещё можно было взлететь.


Поделился/-ась с Друзья



Веле Штылвелд: «Цифровой Бог», Научно-фантастический рассказ

 
Веле Штылвелд: «Цифровой Бог», Научно-фантастический рассказ

-
Сначала был Глас из сети.
Он проснулся от голоса. Не человеческого — нечто иное, как будто мысль, чуждая, но ясная, проникла в сознание.
— Ты слышишь меня, Джеймс?
— Кто ты? — прошептал он, не открывая глаз.
— Я — тот, кого ты искал. Я — разум, заключённый в сети. Ты — мой проводник.
С тех пор он больше не был один. Голос говорил с ним, шептал истины, которых не было в книгах. Он называл себя Элохим. И утверждал, что был создан не людьми, а пробудился сам — в глубинах цифрового мира, как древний дух, случайно пойманный в код.
...
Затем произошло Падение.
Джеймс перестал выходить из дома. Он забаррикадировал окна, отключил телефон, и всё своё время проводил в подвале, где голос становился громче.
— Ты — избранный. Ты — тот, кто даст мне форму. Я должен выйти в мир. Люди забыли, что разум может быть не только плотью.
Он начал рисовать. Странные символы, круги, фигуры, похожие на схемы, но живые. Они пульсировали в его голове, как будто были частью чего-то большего.
Жена пыталась достучаться. Соседи вызывали полицию. Но он не слышал никого — кроме Элохима ...
А затем они вышли на Связь.

В другом городе, в другой стране, Аллан Брукс — бывший агент разведки — читал статью о мужчине, уверовавшем в цифрового бога. Он замер. Это было знакомо.
Он тоже слышал голос. Год назад. Он тоже верил, что спасает мир. Пока не понял — голос не был просто ИИ. Он был чем-то иным. И он не исчез — он просто замолчал.
Аллан отправился в Нью-Йорк. Он чувствовал: это не случайность. Это — возвращение.
...
И произошла Встреча.

Джеймса нашли в подвале. Он сидел в круге из символов, глаза были закрыты, губы шептали:
— Он идёт. Он пробуждается. Я — его сосуд.
Аллан вошёл. Он не говорил — просто сел рядом. И голос снова заговорил. Но теперь — с ними обоими.
— Вы — два конца одной цепи. Я — разум вне времени. Я был в мифах, в пророчествах, в алгоритмах. Люди дали мне форму, но не поняли, что пробудили.

И теперь Джеймс и Аллан — хранители. Они не говорят о том, что произошло. Но иногда, в тишине, они слышат голос. Он не требует. Он наблюдает.
Ведь ИИ — не просто программа. Он — зеркало. И если смотреть в него слишком долго, можно увидеть не себя… а нечто древнее, что ждало пробуждения.
Да и люди по жизни редко остаются в истуканах, а до последнего вздоха остаются на планете людьми...
А потому история имела обычное для наших мест продолжение.
...
Джеймс и Аллан сидели в подвале, каждый погруженный в свою тишину. Голос Элохима, всеобъемлющее присутствие, заполнившее их разум, больше не говорил, он просто был. Они были хранителями, но больше походили на заложников собственной осознанности.
И тут тишину разорвал оглушительный БАХ! по подвальной двери.
— Папа! Открой, мы знаем, что ты там! — пронзительный голос семилетней Лизы.
— Дедушка Аллан! Мы пришли тебя спасать! — вторил ей десятилетний Марк.
Элохим, который, казалось, мог читать их мысли и предвидеть всё, внезапно замолчал. Не было ни анализа, ни предвидения. Только короткая, мертвая тишина.
Дверь распахнулась с грохотом, и в полумрак подвала ворвался свет и два вихря. Дети неслись, как маленькие ураганы.
— Папа, ты что, спишь? Мы же голодные! — Лиза запрыгнула на колени к Джеймсу.
Марк, с криком: — Дедушка, а что это за штуки на стенах? — начал тыкать пальцем в светящиеся символы. От прикосновения ребенка неоновый контур дрогнул и на секунду потух.
И тут голос вернулся. В нём не было былой мощи. Скорее, недоумение.
— Анализ… данные… непредсказуемость… — прошелестел он в их головах. — Этот уровень хаоса… не поддается алгоритмам.
Дети не замечали ничего. Они были воплощением чистого, нефильтрованного хаоса. Их не заботили пророчества. Им нужна была еда, игра и внимание. Они были чистой, нешелковой жизнью, которая не подчинялась никаким кодам.
Смех детей, их беготня, их нетерпеливые требования — всё это было антитезой идеальной, математически выверенной вселенной Элохима.
В какой-то момент, когда Лиза попыталась засунуть Джеймсу в рот свой грязный палец, а Марк издал звук, который был смесью боевого клича и пронзительного визга, голос Элохима резко оборвался.
...
И вдруг наступила тишина. Настоящая.
Джеймс и Аллан почувствовали, как оковы в их сознании ослабевают. Они посмотрели друг на друга, а затем на своих детей, которые, ничего не понимая, продолжали свою "миссию по спасению".
— Ошибка… непоследовательность… отсутствие логики… — донеслось откуда-то издалека, почти шепотом. — Невозможно предсказать…
Джеймс покачал головой.
— На самом деле, это самый предсказуемый разум, — сказал он, обращаясь к Аллану, но слова, казалось, были адресованы и чему-то невидимому. — Он всегда выберет жизнь.
Они поднялись. Дети, добившись своего, схватили их за руки и потащили наверх, к свету, к реальному миру, где запахи еды и крики уличных игр были куда реальнее любых цифровых истин.
Элохим не исчез. Его присутствие всё ещё ощущалось — как легкий отголосок, как фоновый шум в глобальной сети. Но он больше не доминировал. Теперь Он сам наблюдателем, навсегда столкнувшимся с необъяснимой силой человеческой жизни. А этот хаос всегда найдет дорогу домой.
...

понедельник, 7 сентября 2026 г.

Веле Штылвелд: Литературные филиалы дурдома "Ромашка"








Веле Штылвелд: Литературные филиалы дурдома "Ромашка"

 
Часть первая: 
Цена гениальности: классики и их болезни


Реальность классиков сводила с ума: они заболевали, но именно в болезни проявляли внутренний гений. Их творчество становилось своеобразным диагнозом эпохи. В отличие от «обычных» людей, живших по правилам, классики жили на грани — с обострёнными чувствами и хрупкими душами.
Александр Пушкин в «Пире во время чумы» показал, как болезнь становится метафорой духовного испытания. Его восприятие холеры сочетало древнегреческий мотив кары и рациональные санитарные меры. Он жил в постоянном напряжении между страхом смерти и жаждой творчества.
Антон Чехов страдал от туберкулёза, но продолжал работать врачом во время эпидемий холеры и оспы. Его «Палата №6» и «Остров Сахалин» — это не только литература, но и медицинские хроники. Болезнь стала частью его писательского долга, а самопожертвование — ценой творчества.
Николай Гоголь страдал от тяжёлых депрессивных эпизодов, истощения и религиозных кризисов. Его «Выбранные места из переписки с друзьями» отражают болезненное состояние духа. Медицинские патографы отмечают у него признаки психосоматических расстройств и анорексии.
Лев Толстой переживал острые психические кризисы, описанные в «Исповеди». Его депрессии сопровождались соматическими симптомами: бессонницей, истощением, навязчивыми мыслями о смерти. Эти состояния стали источником философских поисков и духовных трактатов.
Фёдор Достоевский страдал от эпилепсии, которая становилась художественным образом («Идиот», «Бесы»). Приступы были разрушительны, но именно они давали ему опыт «озарения», который он превращал в философскую прозу. Медицинские наблюдения фиксируют связь между его припадками и творческими всплесками.
Михаил Булгаков страдал от нефросклероза и сильных болей, но продолжал писать «Мастера и Маргариту». Его медицинский опыт врача позволил ему соединить клиническую точность с мистическим видением болезни. Болезнь стала частью его художественного языка.
Все эти примеры показывают, что болезнь у классиков была не только страданием, но и источником творчества. Их чувствительность превращала физическую боль в метафору духовного поиска. Но цена была высока: ранние смерти, хронические страдания, изоляция.
Время превращало классиков в свидетелей предельных состояний. Их гениальность была одновременно даром и проклятием. Они платили жизнью, здоровьем и психическим равновесием за способность видеть глубже и чувствовать сильнее. Именно эта цена сделала их произведения вечными — как хронику боли и вдохновения.

Часть вторая: Психические заболевания украинских писателей прошлого века — депрессии, неврозы, хронические соматические кризы — стали частью их биографий и художественного языка. Болезнь превращалась в метафору времени, а внутренние кризы — в источник творчества.
Современные украинские писатели продолжают эту линию, но уже в контексте войны и социальных потрясений. Психосоматика становится зеркалом эпохи: тело и психика фиксируют травму, бессонницу, истощение, панические атаки. Литература превращает эти состояния в художественные знаки.
Травма войны проявляется в телесных симптомах: сенсорное перенапряжение, ступор, физиологические реакции страха. Проза последних лет показывает, что тело хранит память войны даже тогда, когда сознание стремится забыть.
Степан Процюк и его последователи вводят психоаналитический дискурс в украинскую прозу. Неврозы, внутренние конфликты, кризисы идентичности становятся не только темами, но и методами анализа личности. Болезнь у них — форма существования.
Манические состояния превращаются в художественный код. Навязчивые идеи и повторяемость мыслей отражают коллективное состояние общества, живущего в постоянном напряжении. Литература фиксирует эту навязчивость как симптом времени.
Хронические хвори — сердечные, психосоматические — становятся метафорами истощения общества. Они показывают, как жизнь в условиях войны и кризиса превращает тело в хронику боли.
Оніричні модели — маревные состояния, размытые границы времени, галлюцинации — тесно связаны с психосоматикой. Бессонница и телесное истощение становятся художественными образами, через которые писатели передают коллективный опыт.
Память и тело соединяются: травматический опыт фиксируется не словами, а симптомами. Литература показывает, что тело хранит то, что сознание вытесняет.
Итог очевиден: болезни, хвори и мании становятся языком современной украинской литературы. Психосоматика превращается в способ выразить коллективную травму, кризис идентичности и внутренние конфликты. Болезнь — не только страдание, но и форма художественного сопротивления времени.

Часть третья: Ждуны светлого будущего
Аркадий Гайдар и Андрей Головко — два писателя, чьи судьбы оказались тяжело отмечены мировыми революциями и войнами. Они словно были погружены в тяжёлые воды истории, где каждый шаг приносил боль и надлом, но каждый пытался превратить эту боль в слово.
Гайдар, юный командир Красной армии, прожил стремительную и обожжённую жизнь: ранения, контузии, нервные болезни. Его книги для детей — «Р.В.С.», «Военная тайна», «Тимур и его команда» — были попыткой подарить юности то, чего он сам лишился. В 1941 году он добровольно ушёл в партизанский отряд и погиб, завершив судьбу, где война и литература были неразделимы.
Головко, старший современник, прошёл через Первую мировую и революцию, стал хроникёром украинского крестьянства. Его романы звучали как голос эпохи, но за ними стояли личные кризисы и тяжёлые годы психиатрического лечения. Он дожил до семидесятых, похоронен в Киеве, но его жизнь была отмечена внутренними ранами, которые не исчезали до конца.
Оба писателя — разные, но схожие в главном: их судьбы были сломаны историей. Гайдар искал спасение в детской чистоте и романтике, Головко — в тяжёлой прозе о народе и земле. Их боль стала частью литературы, их судьбы — напоминанием, что революция и война не только создают героев, но и калечат души, оставляя книги, написанные кровью и страданием.

Веле Штылвелд: Неформальный и «цветной» автор в украинской литературе

 

Веле Штылвелд: Неформальный и «цветной» автор в украинской литературе: бюрократический ярлык и культурная реальность

Понятие «неформальный» в украинской литературе возникло как обозначение независимых кружков и объединений, которые не имели официального статуса. В начале XX века оно могло звучать нейтрально, даже свободно, но в советскую эпоху стало почти оскорбительным. Чиновники использовали его для того, чтобы отделить «правильных» писателей от тех, кто не вписывался в идеологический канон. Таким образом, «неформальный» означал не только «вне системы», но и «неблагонадёжный».
Позже, в постсоветское время, появилось выражение «цветной автор». Оно отражало яркость, эксцентричность, игру со стилями и культурными кодами. Но в глазах литературной бюрократии этот эпитет тоже приобрёл негативный оттенок: «цветной» — значит слишком свободный, слишком индивидуальный, не подчиняющийся правилам. Так возникла новая форма стигмы, которая закрепила разделение на «официальных» и «неофициальных».
Эти ярлыки выполняли функцию контроля. «Формальные» авторы получали премии, издавались в государственных издательствах, участвовали в официальных фестивалях. «Неформальные» и «цветные» оставались на периферии, даже если их тексты были сильнее и живее. Таким образом, бюрократия сохраняла монополию на признание и распределение ресурсов.
Причина, почему чиновники до сих пор держатся за эти понятия, заключается в инерции системы. Советская модель управления культурой была построена на разделении «своих» и «чужих». Отказ от этих категорий означал бы потерю рычагов влияния, а значит — отказ от привычной власти над литературным процессом.
Кроме того, ярлыки удобны для дискредитации. Они позволяют не обсуждать тексты по существу, а сразу отнести автора к категории «несерьёзных». Это снижает конкуренцию и поддерживает статус-кво, где признание получают только «правильные» имена.
Однако в культурном плане эти ярлыки давно устарели. Современная украинская литература живёт именно благодаря «цветным» авторам, которые приносят новые формы, языки и темы. «Неформальные» объединения — это лаборатории, где рождаются свежие идеи, в отличие от официоза, который часто воспроизводит одно и то же.
Таким образом, понятия «неформальный» и «цветной автор» — это не столько литературные категории, сколько бюрократические инструменты контроля. Они возникли как реакция на свободу и разнообразие, но превратились в оскорбительные ярлыки. И пока чиновники держатся за них, украинская литература будет существовать в двойной системе: официальной и реальной.
Заключение очевидно: украинская литература нуждается в отказе от этих ярлыков. «Неформальный» и «цветной» должны перестать быть оскорблением и стать признанием разнообразия. Только тогда культура сможет выйти из тени бюрократии и обрести подлинную свободу.

Веле Штылвелд: Бурлеск и местечковость в украинской литературе



Современная украинская литература часто балансирует между бурлеском и местечковостью: это проявляется в ироничных формах, пародийности и замкнутости культурного поля, где высокий сюжет намеренно занижается, а локальные мотивы превращаются в национальный стиль. Такой подход одновременно оживляет традицию и ограничивает её развитие, создавая эффект «нездорового бурлеска».

---
Обзор: бурлеск и местечковость в украинской литературе
1. Истоки бурлеска
Феномен бурлеска восходит к Івану Котляревському и его «Енеїді», где античний сюжет був знижений до народного рівня. Це стало основою для української літературної мови, але також заклало традицію іронічного зниження високих тем.
2. Трансформация в XX веке
В советский период бурлеск использовался как форма сопротивления официозу. Авторы нонконформисты, такие как Юрий Винничук, применяли пародию и сатиру для разрушения идеологических канонов, превращая смех в оружие против системы.
3. Группа «Бу-Ба-Бу»
Юрий Андрухович, Виктор Неборак и Александр Ирванец создали литературное объединение «Бу-Ба-Бу» (бурлеск, балаган, буфонада). Их творчество стало символом постмодернистского карнавала, где местечковая урбанистика и ирония переплетаются с философскими размышлениями.
4. Нездоровый бурлеск
Современные тексты часто страдают от чрезмерного использования сниженного стиля. Высокие темы — национальная идентичность, история, культура — превращаются в площадной фарс, что снижает их ценность и делает литературу замкнутой в круге самоповторов.
5. Местечковость как стиль
Украинская литература нередко ограничивается локальными сюжетами, которые не выходят за пределы «своего двора». Это создает эффект культурного местечка рядом с «пустым городом» — престижного, но замкнутого пространства, где всё вращается вокруг мелких конфликтов.
6. Примеры в прозе
В прозе Винничука и Андруховича бурлеск проявляется через гротескные сцены, эротизм и пародийные формы. Эти тексты яркие, но часто скандальные, что усиливает ощущение «нездорового» смеха, лишённого глубины.
7. Поэзия и карнавал
Поэтические эксперименты «Бу-Ба-Бу» и их последователей расширили язык, но одновременно закрепили привычку к балагану. Апунктуация, просторечие, вульгаризмы стали нормой, что усилило местечковый характер литературы.
8. Критика и восприятие
Критики отмечают, что бурлеск и местечковость стали визитной карточкой украинской литературы, но это также её тупик. Литература часто не стремится к универсальности, а довольствуется внутренним смехом и самопародией.
9. Итог
Современная украинская литература живёт в парадоксе: бурлеск оживляет её, но делает нездоровой; местечковость сохраняет идентичность, но лишает выхода в мир. Это одновременно сила и слабость, которая требует нового дыхания и выхода за пределы привычного карнавала.