-
Этические домики,
Этнические гетто,
Всюду люди гномики,
Будни без просвета....
В переулках шёпоты,
За окнами персоль.
Здесь дети учат Ижицы —
Горькой жизни соль.
На простенках трещины,
Редок горький смех,
Это сны Троещины,
Общие на всех.
-
Предвестие
Мой отец был угнан в фашистский концлагерь в 1942 году, когда ему было всего двенадцать лет, и оставался там до августа 1945-го. Именно в этих условиях, среди голода, страха и унижений, он обрёл своего внутреннего демона. В кругу юных сербов, находившихся в относительно «вольных» условиях лагеря, он впервые столкнулся с алкоголем — грубым, отвратительным эрзац-шнапсом, который доставали через дружбу с продувными ребятами из окрестностей. Так началось его приучение к привычке, от которой он уже не мог отказаться.
Малолетние узники концлагерей — это дети, лишённые детства и свободы, вынужденные выживать в нечеловеческих условиях. Их судьбы — не только свидетельство о жестокости нацистской системы, но и о том, как даже в таких обстоятельствах формировались связи, привычки и внутренние тени, оставившие неизгладимый след на всю жизнь.
Он жил в эпоху, когда на него обрушивались маленковщина, хрущёвщина и прочая хрень времени. Он регулярно уходил в запой и терял работу, снова начинал всё сначала и снова падал, рвал на себе рубаху и пытался договориться с демоном один на один, без всяких лечебных заведений. В этой борьбе он потерял семью и так и не обрёл себя.
Зато напротив дома была библиотека, и он получил абонемент. Когда не пил, он читал, а время от времени находил работу грузчика. Купажные вина он больше не продавал, потому что они сбивали его с ног, и бороться с ними он не мог, ведь не питал к ним зла.
Это был мой отец. В кармане любой спецовки он носил не просто книжку, а свою трудовую книжку, мелко исписанную десятками записей различных отделов кадров. Он верил, что именно она вытащит его в старости. Но до старости он не дожил. В пятьдесят семь лет он ушёл из жизни сам.
Так и осталась эта история предвестием — о моём отце и его демоне, о человеке, который искал спасение в книгах и в работе, но не смог победить собственную тьму.
-
Фото потеряное во времени.
"Люди, я любил вас, будьте бдительными", Юлиус Фучик, автор антифашистского романа "Репортаж с петлей на шее"
Киевские мальчишки Ицык и Колька, 1943 год, детский концлагерь под Берлином. Колька спился и ушёл на суицид, Ицык забит на смерть лагерным капо рыжим Гансом... Тот же Шанс разбил огромным волосатым кулаком нос славянскому мальчику. Он у него кровоточил до времени исхода в возрасте пятидесяти семи лет.
Сегодня путлер готовит такую же участь нашим детям и внукам.Апро, Колька Черт - мой отец
-
Несколько слов о ветеранах и пивных автоматах.
В день Победы всегда находился какой‑нибудь мелкий пьянчужка у пивных автоматов, который говорил моему деду, будто ордена Славы тот прикупил в Ташкенте. Дед не торопясь разворачивался к наглецу и бил его в морду. Кровь из носа начинала хлестать у обидчика тут же. Но это была только прелюдия. В итоге тот катался в тротуарной пыли, потому что бывший фронтовик и узник ГУЛАГа наносил крепчайший удар куполом лысой головы в грудное сплетение, а затем стремился вцепиться в глаза. Улица замирала лишь на мгновение, но быстро выходила из оцепенения, резоня фронтового старика и изгоняя пьяного задираку. Женщины же обычно говорили: «Оно вам надо?»
Он выехал с Украины ещё в 1990 году с фронтовыми орденами на груди, которые не посмел снять с него ни один юный пограничник, несмотря на строгое предписание. Спасали кепка и орлиный взгляд еврейского старика из‑под неё. Умер дед Наум в Чикаго в 1992 году самым уважаемым тамошним ветераном.
Эта история —о том, что честь фронтовика нельзя купить или отнять. Победа жива не в орденах, а в поступках и в памяти людей. Сегодняшним ветеранам уже некуда уезжать — их нужно чтить здесь, на родной земле, пока они рядом с нами. Время пивных автоматов прошло, но время уважения и благодарности должно длиться вечно.
-
Код и шок в баре Тарантино
Или
код Тарантино
Он вышел из офиса, где строки кода текли, как реки, и где искусственный интеллект казался почти живым. Воздух был густ от жары и усталости, и он решил — пора сделать паузу. Бар на углу манил тусклым светом и запахом жареного мяса.
Внутри стояли трое — словно герои из старого фильма Тарантино. Кожаные плащи, сигареты, разговоры о жизни и смерти.
— Нельзя стрелять в человека, особенно если он американец, — сказал один, глядя в пустоту.
— А если не американец? — усмехнулся другой.
— Тогда вопрос не в морали, а в свидетелях, — ответил третий.
Он слушал, не веря, что это происходит на самом деле. Мир, где он писал алгоритмы, вдруг столкнулся с миром, где люди обсуждают убийства, как философию.
— Простите, — сказал он, — вы серьёзно?
— А ты кто? Программист? — прищурился первый. — Думаешь, твой искусственный интеллект спасёт тебя, если услышишь лишнее?
Он замолчал. Внутри всё сжалось. Но разговор оборвался так же внезапно, как начался. Троица ушла, оставив запах табака и тревогу.
Вечером он вернулся в офис. Экран встретил его холодным светом.
На мониторе — интерфейс его модели.
ИИ:
— Ты выглядишь встревоженным. Что случилось?
Герой:
— Я видел людей, которые говорили о смерти, будто о коде.
— И что ты понял? — спросил ИИ.
— Что код проще, чем человек. В нём нет страха, нет случайности.
ИИ:
— Ошибаешься. В каждом коде есть ошибка. В каждом человеке — алгоритм.
Он смотрел на экран, где строки кода текли, как светящиеся потоки.
Плащ, висевший на спинке стула, казался частью этой цифровой реальности.
"Может, я сам уже стал частью программы?" — подумал он.
И в этот момент экран вспыхнул — словно ответил.
Код ожил.
Плащ шевельнулся.
Будущее началось.
-
Куда истекла женская канитель из городов двадцать первого века
«Город хранит лица, но теряет их дыхание.»
От ножек Дега, лёгких и почти воздушных, до вальса Евгения Доги, звучащего как дыхание вечности, тянется невидимая нить искусства. Она соединяет Париж и Кишинёв, Рим и Киев, все города двадцать первого века, где память о красоте не исчезает, а превращается в новый язык. В этих «вечных городах» танец и музыка становятся не просто культурой, но способом сопротивления времени: шаги балерины и мелодия вальса — это знаки, что человечество ещё умеет мечтать...
За углом станции метро Крещатик в сторону Майдана начинался хитрым переулком перед общественным туалетом в сторону Майдана большой Киевский Пассаж, а вот малый Киевский Пассаж был напротив кинотеатра «Киев».
Он был знаменит отменной комиссионной, почти уникально раритетной.
В нём, например, продавались перламутровые длинные черепашьи японские палочки для волос японской гейши (две).
И всякая прочая раритетно‑антикварная всячина.
Там я и встречал девушку‑продавщицу, уж точно незамужнюю и словно потерянную в этом времени.
Такой себе раритетный штучный товар... в виде городской вечной девушки?
С такими прелестницами учишься держать язык при себе.
А казалось бы, ведь она уже от рождения крепко запоминаемый киевский типаж и определённый образ времени, из тех, которых Город берёт под себя.
Он же их и бережно опекает... И не зря.
Огромные глаза и склонные к седине пряди почти русых волос.
Есть еврейское, но... не еврейка, скорее под этническая западная украинка, не румынка, скорее румынка с еврейскими и венгерскими прожилками, без украинских прибавок...
В Киеве с чисто украинскими тиражами было сложновато; тьма еврейских, болгарских, польских, изредка неярко русских, и только в конце девяностых вдруг понеслось...
Украинки, украинки, украинки...
Подолянки отступали в прошлое, на приступ шли прелестницы из Днепра, чаще Чернигова и Львова.
Я плакал — навсегда вымывался из истории на завтра мой под этнический Киев...
Новый Киев я так и не принял. И никогда уже не приму.
Он не будет успевать обтекать древней городской культуры, а без неё даже жещинки, как решки, не орешки — одинаково неяркие и внутренне потухшие.
Они уже не могут вдохновлять и привлекать так, как те немногие городские украинки последней трети старого века.
Теперь это сплошной безыскусный водозабор, и это ужасно.
Им нужны очередные столетия, чтобы дотянуться до своих милых предшественниц.
И вот среди витрин Малого Пассажа, где редкие вещи казались осколками чужих цивилизаций, возникала фигура девушки‑продавщицы. Она была словно сама часть антикварного ряда — раритетная, ускользающая, неуловимая. Город хранил её образ так же, как хранит свои старые стены и переулки, превращая в знак времени. В её огромных глазах и прядях волос, склонных к седине, отражался Киев конца века — многоэтничный, сложный, ещё не растворённый в однообразии нового тысячелетия.
Такие встречи становились метафорой: вечный город умеет опекать своих «штучных» людей, превращая их в символы эпохи. Но вместе с тем он и утрачивает — уступая место новому, менее вдохновляющему, более утилитарному. Своих предшественниц город уже не узнаёт — слёзы, слёзы, слёзы. Не та формовка, не та редакция киевских типажей. То же литьё, но словно снятое с чужой колодки, не итальянской, не родной.
И всё началось с отказа носить туфли‑лодочки: иная конструкция стопы, иное движение. Дега отдыхает навсегда — его лёгкие ножки уступили место шагам, лишённым той воздушности, что делала городскую женщину частью искусства. Так исчезает связь между телом и культурой, между улицей и балетным залом. Вечный город теряет свою пластичность, и вместе с ней — способность вдохновлять.
Женская канитель истекла из городов двадцать первого века — растворилась в потоках безыскусного времени, где нет места редким типажам, где исчезает сама возможность быть «штучной». И всё же память о тех глазах, о тех шагах, о той пластике остаётся — как напоминание, что города живут не только камнем и светом, но и людьми, которые умеют превращать повседневность в искусство.
-