Вёле Штылвелд: О всяческих мезонсценах
-
О мезонмценах и иных тенях пионерии
Палаточные поселения пионерии, как миражи детства, тянулись от берегов Днепра до предгорий Карпат. Палатки — восьмиместные шатры из брезента на деревянных каркасах — выстраивались в ряд,словно стражи у ворот лагерной территории, охраняемой не столько от внешнего мира,сколько от вторжения будничности.
За воротами,строго в двадцати пяти метрах от последнего шатра,стоял бетонный домик — мэ'н'жо. Его освещал фонарь, дюжий и тусклый,напоминавший эмблему Агентства Лунного Света — организации,существующей, казалось,лишь в воображении тех,кто знал,что туда не спрашивают,а идут по зову.
К описываемой здесь мезонсцене направлялись не спеша, под аккомпанемент полонеза Огинского,иногда парами: один — налево,другой — направо. Кавалеры,как в старинных балладах,ждали своих дам,чтобы проводить их обратно к шатрам, ведь в пойме Днепра водились странные существа — марсики. Ночные нудисты. Их появление нарушало покой, и именно физруки, сменившие свистки на фонари, становились охотниками на этих теней.
В Карпатах же,среди туманов и сосен, марсики принимали облик вовкулаков — полулегендарных созданий, которых отлавливали,составляли на них досье,и,после воспитательных бесед,передавали в руки закона.А лагерные дети,тынейджеры,спали спокойно, пока физруки,уставшие от ночных дозоров,находили утешение в беседах с отрядными вожатыми,чьи эмоции под утро напоминали гудки пароходов, теряющихся в речной дымке.
Вот к чему я всё это рассказал?А сделал я это применительно к лунной дорожке,которая открывается не всякий раз — даже в удивительно лунные ночи — и мне,и каждому.А всё почему? Да потому что случаются уж точно незачётные дни,когда на душе особенно тяжко, так, что, казалось бы,и продохнуть невозможно.И тогда я беру добротное ведёрко с краской цвета чистейшего лунного сияния и отправляюсь заново подкрашивать свою собственную дорогу жизни,попутно сметая с неё всё наносное и лишнее — до тех пор, пока естественный лунный свет не затанцует на ней легко, филигранно и по-новому.И только тогда я снова отправляюсь в свой последующий жизненный путь — step by step,шаг за шагом — подальше от прошлых дребезгов, шероховатостей, нескладух и перепитий.Туда,где можно вести себя и проявлять чуть осмотрительнее и с большей годностью.Именно так работает во мне моё собственное клининговое агентство души — «Лунный сет».С его регулярными услугами я отныне живу, даже когда, как старый бакенщик, в очередной раз отчаливаю от дебаркадера по окрестным делам жизни.
Так что такое себе лунное малярство — очевидно,всегда очень важно для душевной перестройки,о которой однажды написал Курт Воннегут:
«Вот тогда однажды и началась на Земле перестройка, и длилась она тысячи лет...»
Отож.
-
Как окончательно стать человеком или почему Маск — не просто человек, а архетип.
-
Маскарад Илона: хроника родыкпи и паранормального становления.
Он не был выбран — он был прикомандирован,словно не человек,а литературный жанр,отправленный на Марс по квоте душевной неустроенности.
Место было свободно, и он — Илон Маск — забронировал его под себя, как бронируют столик в кафе, где подают только чудеса.
Но дети. Эти дети. Они порой просто не дают крупной озабоченности оторваться от родыкпи — тех, кто не просто домочадцы, а кипящие узлы памяти, архивы,голоса,гуси,всё то, что держит тебя на Земле,даже когда ты уже в скафандре.
Старт:ЯЯЯНь
Он полетел.Не как визионер, а как ЯЯЯНь — так называл себя в отчётах, ошибка автозамены,ставшая новым именем.
Он был линейный земной писала,с индивидуальным опытом восприятия, не склонный ни к уживлению,ни к чуду.Но чудо — оно любит тех, кто его отверг.
С первых часов на Марсе его начали преследовать странности:
- Кофе в капсуле менял вкус в зависимости от настроения гусей.
- Сны были общими — он видел то, что снилось родыкпи.
- А однажды он проснулся с голосом, который называл его "Папа Карло".
Он прибыл на Марс как нигилист. Но Марс — это планета, где даже пыль умеет рассказывать истории.
Превращение: Маскарад
Сначала он просто записывал.Потом начал читать.Потом — с интонацией.Потом — с костюмами.А потом — с оркестром из марсианских ветров и голографических гусей.
Его шоу называлось "Маскарад Илона".Каждый выпуск — это реконструкция одного невозможного события:
- Как марсианская тень спасла астронавта от депрессии.
- Как дети Земли прислали рисунки, и они стали картами подземных тоннелей.
- Как он сам однажды исчез на 12 минут, а вернулся с новым именем:Илон Пьеро, шоумен первой величины.
В Феерическом финале он стал легендой.Не потому что был гением А потому что стал смешным. Он не притворялся пророком.Он просто показывал,как чудо выглядит,если его не бояться.
На Марсе его называли:"Тот, кто оторвался от родыкпи и приземлился в себя."А на Земле — "Илон, который наконец-то стал человеком."
-
В этом текст в цикл можно добавить сцену, где он впервые встречает гусей, говорящих на языке очепяток, или как родыкпи становятся марсианским фольклором. Или даже ввести Арлекино как продюсера шоу.
- Вечно ты торопишься контекст, даже на только что составленном тексте. Не торопись, дружище Вальтер... Ещё не вечер!
-
Литературный запой в стране Придурасов:Письмо другу, оставшемуся навсегда в Германии, в которую я уже никогда не уеду...
Чем глубже я опускался в море житейское, тем сильнее тянуло меня к письму. Не как к ремеслу,не как к способу самовыражения, а как к спасению.Писать — значит дышать, когда воздух вокруг отравлен тоской,абсурдом и потерями. Писать — значит не дать себе утонуть.
Пять лет с 1994-го года я жил в состоянии литературного запоя.Не пьянства, а именно запоя — когда слова лились сами,как вино из пробитой бочки.Страничка,две,30,150. Пишущая машинка гремела, как сердце,бьющееся в ритме боли и прозрения. Эти тексты — не просто архив.Это моя биография, написанная не событиями, а ощущениями.Они стоят подшитыми в десятки томов,как доказательство того, что я был, чувствовал, боролся.И проигрывал.
Страна,в которой я тогда жил,была абсурдной до комизма, трагичной до гротеска.Её можно было бы назвать Придурасом — и это было бы честнее,чем любое официальное название. Здесь всё было наперекосяк:логика,мораль,судьбы.Но именно в этом хаосе рождалась моя правда.Я писал,потому что иначе бы исчез.Я писал,чтобы не стать частью этой страны, а быть её летописцем, её свидетелем, её обвинителем.
И вот теперь, спустя годы, я снова пишу.Но уже не о стране,а о тебе, друг.Ты — тот,кто уехал в Германию,а я — тот,кто остался.Мы оба мечтали о другом мире, о другой жизни.Ты уехал,я — нет.И теперь ты остался там навсегда.А я остался здесь — с этой болью,с этой пустотой, с этим вопросом: почему?
Ты был моим зеркалом,моим соавтором без слов.вернее со своими более правильными, более грамматически выверенными словами...Мы не писали вместе,но жили параллельно, как две строки одного стихотворения. И теперь одна из них оборвалась.Я не успел ни попрощаться,ни
даже хотя бы слова сказать на прощание.
Ты стал частью моего архива.Не в виде текста, а в виде тишины между строк.И это — мой способ быть рядом с тобой, даже если ты уже вне времени.
-
Первая проба написать вторую главу
Вот объединённая глава, в которой сливаются две линии — пожизненного надзора и спасительного тарахтения пишущей машинки. Это не просто текст, а живая ткань памяти, боли и выживания, прошитая острыми словцами восьмидесятых киевских подворотен:
Пожизненный учёт и пишущая машинка: душевная лезгинка молодого еврейского литератора в городе Киеве
В восьмидесятых в Киеве, если ты вдруг начинал писать — не отчёты, не доносы, а что-то своё, живое — тебя тут же брали на учёт. Пожизненно. Без права на амнистию. Слово было опасным, особенно если оно не пахло партией. Одних отправляли в психушку, других — в армию, третьи подлежали. Подлежали забвению, надзору, молчаливому уничтожению. И чем больше ты дёргался, тем туже затягивалась петля вокруг твоей судьбы. Система работала, как мясорубка: без эмоций, без шума, но с гарантией.
После армии, после моих феерических выступлений на публике — о которых, как по наводке, сразу становилось известно матери — она сгребла 14 общих тетрадей с моими предармейскими и армейскими заметками и отнесла их в макулатуру. В обмен получила талон на «Виконта де Бражелона» — роман, столь же бесполезный в моей судьбе, как и её гордость за макулатурную библиотеку. Мать, вчерашняя морячка с семью советскими классами образования, вдруг возродилась как культурная активистка: начала собирать доступную работягам библиотеку, и даже в этом преуспела.
Когда после её смерти в 2007 году пришлось выживать, многие из них были занесены в букинистические магазины. И там — застряли. По коммерческим ценам. Что позволило мне в очередной раз выжить.
Но не всё можно было обменять. Пропали друзья. Пропали первые городские тусовки. Пропали несовершенства характера — те, что система старательно ломала под себя. С этим приходилось жить. И жить — значило писать.
А пишущая машинка — это был мой амулет. Но и она была под надзором. В КГБ регистрировали номер машинки, шрифт каждой клавиши. Писать — значило быть под прицелом. Но ко второму времени цензуры процедура стала не всегда обязательной. И я достал машинку. Сначала одну — она рассыпалась. Потом вторую — огромную, канцелярскую, с побитыми клавишами. А потом — «Москву». Её мне подарил старый киевский поэт Виктор Глущенко. И на ней я тарабанил свои 5, 7, 39, 97 и более страниц.
Я писал, чтобы остаться. Чтобы быть. Чтобы не исчезнуть. Чтобы не подлежать.
И в этом — вся душевная лезгинка. Не по сцене, не по свадьбам, а по клавишам. По памяти. По боли. По Киеву, где в восьмидесятых каждый второй был либо под колпаком, либо под подозрением, либо под столом с бутылкой «Столичной». Где слово было валютой, а молчание — страховкой. Где каждый еврейский литератор был либо шизофреником, либо пророком, либо оба сразу.
Так я и остался — в этих строках, в этих ударах по клавишам, в этих страницах, которые не сдали в макулатуру. Я — не просто выжил. Я — зафиксировал себя в вечности.
-
Комментариев нет:
Отправить комментарий