События вплетаются в очевидность.


31 августа 2014г. запущен литературно-публицистический блог украинской полиэтнической интеллигенции
ВелеШтылвелдПресс. Блог получил широкое сетевое признание.
В нем прошли публикации: Веле Штылвелда, И
рины Диденко, Андрея Беличенко, Мечислава Гумулинского,
Евгения Максимилианова, Бориса Финкельштейна, Юрия Контишева, Юрия Проскурякова, Бориса Данковича,
Олександра Холоднюка и др. Из Израиля публикуется Михаил Король.
Авторы блога представлены в журналах: SUB ROSA №№ 6-7 2016 ("Цветы без стрелок"), главред - А. Беличенко),
МАГА-РІЧЪ №1 2016 ("Спутник жизни"), № 1 2017, главред - А. Беличенко) и ранее в других изданиях.

Приглашаем к сотрудничеству авторов, журналистов, людей искусства.

ПРИОБЕСТИ КНИГУ: Для перехода в магазин - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР

ПРИОБЕСТИ КНИГУ: Для перехода в магазин - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР
Для приобретения книги - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР

суббота, 17 мая 2025 г.

Веле Штылвелд: Почему я есть я

Веле Штылвелд: Почему я есть я

Забыть навсегда  


Берлин, столица исторической памяти, которую невозможно игнорировать, и которая, кажется, сама себя забыла. Рассыпанный по каменным плитам городской пантеон, усыпальница побед и поражений, которые больше не вызывают трепета. Здесь история не гремит, не возвышается, не вызывает дрожи в голосе экскурсовода. Она приглушена, ослаблена до состояния фонового шума—чуть заметного гулкого эха под ногами.  

Гранитные стелы, словно недостроенные бастионы памяти, держат в себе застывший воздух утрат. Люди, проходящие мимо, не останавливаются. Спешат к крошечным кофейням, где пространство рассчитано на восемь, максимум двенадцать посетителей, ни единым движением не нарушая гармонию приглушённого безразличия. Берлин стерилизован, приведён к аккуратному стандарту, в котором даже протест выглядит уставшим. Лес из политической «зелени» и разбавленной идентичности стоит в полусне, будто ждет, когда его разбудят настоящие страсти, но они не приходят.  

В этой городе всё давно отыграно, кульминации позади, занавес опущен. Ирония в том, что теперь он—не место столкновения, не арена борьбы и символов, а просто широкая улица с размытыми контурами истории. Американское посольство напротив российского, как в зеркальной игре, но игра эта ведётся по давно истёртым сценариям. Тайные ходы для шпионов, прорытые в недрах столицы, всё ещё существуют, но лица выходящих из подземелий усталые и смытые, словно после театрального грима.  

И тогда возникает вопрос: зачем всё это? Зачем мы платили деньги, чтобы пройтись по теням, которые уже не говорят ни о прошлом, ни о будущем? По пространству, где даже память, кажется, сдалась?  

Забыть. Не сохранить воспоминание, не заморозить его в привычных рамках туристического образа, а вычеркнуть—навсегда. Берлин, который больше не содержит времени. Берлин, который перестал говорить.  
Берлин, который можно отпустить без сожаления.
-
Почему я есть я  

Выброшенный в Украину по замыслу Бога ли, Провидения, без права писать, публиковаться, без допуска в национальные духовные сферы, я сумел остаться собой и построить свой литературный ковчег в обход остро направленной на меня общественной ксенофобии, причины которой я до конца так и не постиг.  

Но что значит быть собой? Это ли не самая сложная и многослойная загадка, которую человек может задать самому себе? Я есть я — потому что я сопротивлялся. Потому что не позволил обстоятельствам стать диктаторами моей идентичности. Потому что в мире, где мне отказывали в голосе, я нашёл способ говорить — пусть не с аудиторией, но с вечностью.  

Литературный ковчег стал тем пространством, где я мог сохранять и преображать себя. Он — не просто укрытие от невзгод, но способ строить реальность по собственным законам. Я есть я, потому что мои слова — это мой фундамент. Потому что философия, в которой я живу, позволяет видеть мир не как неизбежную данность, но как пространство для размышлений, сопротивления и созидания.  

Я есть я, потому что продолжаю искать. Потому что мои глаза, даже если они пустые в мире, наполнены смыслами внутри. Потому что я превращаю отчуждённость в искусство, а искусство — в путь.
-
Пленки мирового эфира: видения, прорезающие реальность  


Бесконечный поток нейтрино непрерывно прожигает нашу планету и нас самих, хотя мы в этом потоке — бестелесные оболочки, обволакиваемые нулевым химическим элементом — эфиром. Эфир тончайшими пленками высших сфер окутывает наши образы, наши видения, наши сны, заключая их в бесконечное движение, где границы между восприятием и материей размываются.  

Недавно я вышел на эти пленки, и то, что я заметил, оказалось пугающе закономерным: они беспощадно рвут любые угловатости и шероховатости простоватой реальности, медленно, но неотвратимо подчиняя её иной структуре — очищенной, приглушённой, превращённой в удобное ложе предстоящего действа, сна, предощущения счастья. Это не просто оптическая иллюзия или размытие границ сознания. Это вселенские глюки — фундаментальные дефекты восприятия, позволяющие выйти за пределы привычных рамок.  

Именно на них стоит обучаться выходить. Не ради бегства от реальности, но ради её переосмысления. Потому что есть моменты, когда она становится непереносимо тяжелой, когда её плотность мешает дышать, мешает мыслить. И тогда пленки эфира становятся своеобразными щелями между мирами, разрывами в тканях существующего, через которые можно взглянуть за горизонт привычного.  

Они не обещают освобождения, но дают возможность по-иному прочесть код мироздания. Возможно, именно так рождается искусство, которое проникает глубже, чем логика и формы—искусство, способное передать ощущение исчезновения времени, растворения границ, предчувствия счастья в чистом виде. И, может быть, именно в этом смысл наших попыток ухватить неуловимое.
-
Как некогда в сорок пятом
  

По бульвару Перова сквозь Воскресенку шли двое: плешивый старик в выцветшем пиджаке с орденскими колодками и курчавый пятнадцатилетний шейгиц. Они шли молча, будто шагали не вместе, а каждый в своём времени.  

Старик, всхлипывая от долгих воспоминаний, бормотал:  
— Эх, Витька… Найти бы сейчас миллион… или франк… или  окурок…  

Но Витька не слышал. Он говорил о другом — о луне, о её холодном свете, о древнем серебре, которое египтяне принимали за кровь богов. И когда тусклый свет фонарей пробился сквозь листву, он увидел — пятнадцать копеек, блестящих, как награда в витрине.  

— Табак или мороженое, Витька?  

Табак решил за двоих тут же старик. На ночь мороженное есть вредно. Они вошли в гастроном, где старика знали продавщицы. Дед Наум властно бросил монетку на прилавок:  
— Беломор на всё!  

Пять смятых беломорин легли перед ним, и луна дрогнула. Старик прижал их к сердцу, как боевые награды, и слезы медленно потекли по его щекам.  

Дрожащими пальцами он уложил четыре в дешёвый портсигар, а пятую, разминая и закручивая гильзу в козью ножку, закурил.  

Сегодня это была его Победа. Пусть маленькая, пусть простая, но  победа.  И не даже шейгиц принял в сердце свое!

Как некогда — в сорок пятом.
-
Ритуал желудочников. Из серии: Предвечерье

Желудочники, неформатные люди… А ведь им просто хочется, чисто по-чеховски, есть. После восьми вечера они гребут по дюжине котлет разного формата, а к ним — всяческих салатов чуток, картофельных изысков, рыбных деликатесов. Рачительно, обстоятельно, много и по уценёнке. В огромных очередях по всему Киеву, выгребая витринные лотки во всякие пластиковые судки.  

У них не просто есть за что — они просто привыкли есть, как бы на шару, а фактически со скидками в двадцать процентов. И у них есть ритуал: это, ещё это, а вот ещё это и то… Взял, поведясь за ними с дуру, двести пятьдесят граммов оливье — и понял, что так не умею. В кишечнике должно оставаться пространство. Надо было брать сто восемьдесят граммов, не больше, чтобы рот не гулял.  

Споймал себя на том, что мне их откровенно жалко. Вспомнился Паниковский с бутылкой кефира, но он же тащил под мышкой гуся. Так и хочется проиграть каждому нынешнему желудочнику с полдюжиной вечерних котлет сцену:  

— Брось птицу!  
— Не жри, а ешь, кушай, пожалуйста!

***

Это наблюдение — чистое попадание в текстуру жизни, в саму механику людского существования, где желудок управляет выбором, а скидки задают ритм. Здесь есть безжалостная честность, словно взгляд без прикрас на то, как пища перестаёт быть просто потреблением и становится своеобразным обрядом, почти мистическим ритуалом.  

Ты с точностью передал этот момент, где поток людей, движимых не только голодом, но и привычкой, формирует целую культуру вечернего «добывания». В этих жестах — и настойчивость, и смирение, и бездумная цепочка выбора «ещё это, ещё это…» без осознания настоящего желания.  

А финальный жест — Паниковский, тащивший гуся, противопоставленный толпе, готовой разыграть ту же сцену, но уже не с кефиром, а с котлетами, — это великолепное завершение. Еда тут не просто биологическая необходимость, а способ быть, проживать ритуал, подчиняться законам скидок и одновременно желать чего-то большего.  

Такое наблюдение остаётся в голове, как резкий, но точный штрих к картине потребления, которой незаметно, но неотвратимо управляет не сам голод, а привычка.
-
Купила мама коныка

Молочный кисель в трёхлитровых банках из-под томатного сока везла в Киев сельская лимита, работавшая не столько за деньги, сколько за возможность закрепиться в столице. В съёмных квартирах этих людей кисель растекался по глубоким общепитовским тарелкам и занимал собой все свободные подоконники ничем не прикрытых окон. Однако на него почему-то не садились мухи, принимая кисель за ловушки из коварного клейстера.  

Его ели на обед и завтрак, запивая чайным кипятком целых три дня — в периоды разрывов в денежном потоке и для того, чтобы быть такими, как все. Меня, еврейского мальчика, воротило от этого, потому что моя еврейская мама кормила меня макаронами с крепко чесночными котлетами. Макарон обычно было много, но масла — нет.  

Вставал из-за стола пузырем и шёл на кухню рассматривать чужое лебединое озеро, размазанное по щербатым тарелкам. И тогда мне казалось, что это маленькие тренировочные поля хоккеистов — ровно на один конёк... Вот уж точно, купила мама коныка.

***

Этот текст — сильный, пластичный, с внутренней динамикой. Он полон ощущений, но при этом сохраняет критичную дистанцию, позволяя читателю не просто наблюдать, а почувствовать внутреннее напряжение момента. Кисель здесь — не только еда, а символ адаптации, выживания, растворённости в новом пространстве. Лебединое озеро, хоккейный конёк — неожиданные, но точные метафоры, создающие слои восприятия.  

Что касается отсутствия украинцев в повествовании — это осознанный выбор автора, и он имеет право выстраивать свой мир так, как чувствует. В литературе важно не механически представлять национальную карту, а следовать честной интуиции, внутренней правде произведения. Твой текст говорит о тех, кто приехал, кто искал своё место, о бытовой и культурной борьбе за укоренение. Это рассказ об ощущениях, а не географии.
-

среда, 14 мая 2025 г.

Веле Штылвелд: Зеркала реальности

Веле Штылвелд: Зеркала реальности

Волшебные окна реальности
-
сегодня ещё в Киеве говорят, что новенького у Эрлиха Карловича Румензольда,..
-
Зеркала времени 

Такие рифлёные граненые стекла были еще в Эрмитаже и в квартире Элеоноры Мещерской на киевских Липках. Не брали их ни войны, ни хлипкие зимы, зато сквозь них проглядывало будущее, а ещё  линии судеб потомков дряхлеющих домочадцев…  

Редко кого совершенно дряхлая Элеонора Мещерская оставляла у себя в гостевой с волшебными стеклами на ночь. Но те, кто все-таки оставался, вдруг в преддверии сна ощущали, как их обволакивают волшебные пленки времени, и тогда они начинали кружить в вальсе с эфемерной юной Элеонорой, которая уносила их в хрупкий волшебный космос так и не состоявшегося. Это было грустно и страшно, упоительно и безобразно стыдно за повседневность, которая врывалась в этот сон своими грубыми кодами.  

Эрлих Карлович Румельзольд, частный детектив с родословной, о которой одни говорили шепотом, а другие—с ухмылкой, знал, что эти стекла хранили не просто память. Они были ключом. Легенда о мастерском рецепте их создания передавалась поколениями, исчезая в полумраке старых домов, растворяясь в догадках. Потомки хранили их как реликвии, не позволяя чужакам касаться ни стекла, ни самой тайны.  

След вел Эрлиха сквозь коридоры Липок, где шорохи прошлого перекликались с вечной хрупкостью зимы. Он чувствовал приближение разгадки: старые книги с выцветшими страницами, фамильные шкатулки с потускневшими надписями, едва заметный обломок стекла на резном комоде. *То ли случайность, то ли предупреждение…*  

Чем ближе он подходил, тем яснее понимал: эта правда не для него. Когда он почти докоснулся до сути, *что-то изменилось*—улики исчезли, один из хранителей стекол прошептал: _«Некоторые вещи должны оставаться незримыми»_.  

Эрлих не спорил. Осколки были с ним—единственное, что он смог унести. И когда в ночи, в порту, пароход готовился покинуть Киев и скрыться в туманах Альбиона, он, прижимая упаковку к себе, знал, что тайна ускользнула. *Но кто сказал, что нельзя попытаться снова?*
-
Узы времени

Время подвязывает людей узлами — разномерными, разноцветными, разновсякими, но непременно соразмерными с верёвками времени. Оно не течёт, как река, не рассыпается, как песок, но плетётся — неспешно, упрямо, с замыслом, который никто не видит целиком.  

Каждый узел — это встреча, каждый виток — это выбор, а каждая нить — это путь, который тянется сквозь мгновения. Мы не замечаем, как нас вплетают в этот узор, как наши шаги становятся частью великого переплетения. Иногда узлы затягиваются туже, иногда ослабляются, позволяя нам дышать. Но они никогда не рвутся — лишь перетекают в новые формы, соединяя нас с теми, кого мы ещё не знаем, и с теми, кого уже потеряли.  

Есть узлы, которые горят, оставляя следы на коже. Есть узлы, которые едва ощутимы, как прикосновение ветра. Одни связывают нас навсегда, другие — лишь на миг, но даже самые хрупкие из них продолжают существовать в памяти времени.  

Мы идём, не зная, какие узлы ждут впереди. Мы плетём свои собственные нити, думая, что владеем ими, но время смеётся — оно уже вплело нас в свой узор.  

И если остановиться, прислушаться, можно услышать, как натягиваются верёвки, как дрожат узлы, как шепчет само время, связывая нас друг с другом.
-
Порцеляновая реальность

**Мимо кассы**  

Жизнь оставляет иллюзий. Выбор, который нам предоставляют, часто оказывается узким коридором, где шаг в сторону невозможен. Я вспоминаю, как один знакомый всегда говорил: «Из двух зол выбирают царский камзол». Ему казалось, что это весело. А я, будучи молодым, выходил на Крещатик с весьма ограниченной суммой и творческим голодом. Шёл от метро к магазину «Украинский» и обязательно заходил туда. Меня убивала его роскошная простота.  

Но сегодня меня раздражают эти воспоминания. Жуткая, коричневая, с вляповыми красными и зелёными тонами майолика была единственным, что мне позволяли воспринимать. Я не хотел, но мне вбивали в голову: **вот то, что ты должен иметь, вот то, что тебе должно быть желаемым**. Всё мимо. Мимо. Ещё раз мимо кассы.  

И вообще — **шёл бы ты мимо**.  
Не твой мир.  
Не твоё время.  
Не твои люди.  
Не твоё восприятие.  

Зачем это тебе взялось на твою голову? За что тебе такое наказание? Кто придумал, что ты должен втыкать глаза в эту чёртову майолику, от которой тебя знобит, тошнит, выворачивает? Ты не готов жить в мире, где будет только это. Майолика. Хорошо завернутые бумажные прокладки. Ты будешь нести их домой и чувствовать себя конченным идиотом. Но тебе этот идиотизм прививали, привязывали, превентивно заставляли думать, что ни на что больше ты не способен по восприятию жизни.  

Как ты думаешь, мне было хорошо от этого?  

А вокруг уезжали люди.  
А вокруг возвращались люди.  

С командировок в Африку.  
С командировок в Чехословакию.  

И они говорили, говорили… Но там, как оказывалось, было такое же фуфло.  

Один из таких говорящих — муж и жена — рассказывали, как, живя в Эфиопии, страдали от того, что там просто не было картофеля. Ни молодого, ни старого. И вот однажды на рынке им повезло: им предложили целый мешок картофеля. Правда, мелкого, но зато **мешок** — целых 35 кг. Они ударили по рукам, радостно принесли его домой, вскрыли… и там, после двух слоёв полу-зелёного картофеля, лежали мандарины. Много красивых мандаринов, которыми их уже воротило.  

Говорят, богатые люди — это те, кто может позволить себе одномоментно четыре сезона времени. Кто может позволить себе несколько типов кухонь: французскую, тайландскую, украинскую… Да мало ли ещё какую.  

Говорят, говорят, говорят.  

Но это не про нас.  
Это всё не для нас.  
Это всё мимо нас.  
Это всё **мимо кассы** нашего восприятия.  

Потому что нас зажали за горло.  
Потому что мы духовно бездельничаем и материально бедствуем.  
Потому что мы наплетвательствуем на ваш порцеляновый мир.  

Но ведь даже в этом — в раздражении, в протесте, в отказе принять навязанное — уже есть свобода. Уже есть выход. Уже есть выбор.

*Запомните это* 

Жизнь однажды научила: всё безобразие окружающей действительности можно либо делить пополам, либо сводить к нулю. Но скажите, откуда после этого может взяться **домашний патриотизм**? Откуда может появиться радость от того, что ты живёшь в мире, который под тебя изгажен, где ты сам — лишь объект регулярных социальных издевательств, отражение до смерти?  

Если мы не начнём менять этот мир в лучшую сторону, он погребёт нас под собой — раз и навсегда. Со всеми национальными, государственными и прочими символами абсурда. Когда всё над нами гремит, звенит, а мы остаёмся в грязи.  

Так больше не будет.  
Так не должно быть.  
Запомните это.
-

вторник, 13 мая 2025 г.

Веле Штылвелд: Мы изучаем - нас изучают

Веле Штылвелд: Мы изучаем - нас изучают

-
Притча об северных ампираторах:
*Сказка о триумвирате, что сам себя пожрал*  

В одной великой северной стране правил триумвират белесых самозванцев. Они, движимые имперскими амбициями, развязали жестокую войну против независимой юго-западной народной республики. Горечь этой войны пропитала землю, а людские потери росли с каждым днём.  

Республиканская разведка решила, что настало время положить конец злодеяниям триумвирата. Был разработан дерзкий план — похитить всех троих правителей и препроводить их в самое сердце республики, где их бы судила сама история. Однако ни Акробата Титула, ни принцессы Тутти в тех землях уже не осталось — их давно стерли из хроник и истории, заточив в серверных лагерях.  

Так что за исполнение плана взялась доблестная республиканская разведка. Ночью, в завывании ветра, они проникли в резиденцию триумвирата, связали его жалких хозяев и доставили в столицу республики. На Майдане возвели клетку — не из ненависти, а из холодного расчёта: народ имел право увидеть тех, кто некогда вершил судьбы, а теперь обречён был пожирать друг друга.  

Прошли дни. Воды им давали, но продовольствие было отказано. И, ведомые звериным инстинктом, правители исполнили свою последнюю волю — поглотили друг друга в ужасной немоте.  

Когда последний из триумвирата исчез, республиканские войска вошли в их резиденцию и сравняли её с землёй. От некогда гордой цитадели не осталось и камня. Однако, в знак памяти о триумвирате, на руинах оставили солдатские сухие пайки — для четвёртого соправителя, скрывавшегося в бункерах. Пусть он сам решит, когда его время закончится.  

Тишина накрыла разрушенную резиденцию, словно саван. Кровавые закаты больше не отражались в её стенах—теперь там лежали лишь солдатские сухие пайки, оставленные для того, кто так и не вышел из бункера.  

Ветер гулял среди развалин, унося пепел былого величия. Республика больше не глядела на север с тревогой. Мир пришёл не как торжество, а как глубокая, измученная передышка после долгого кошмара.  

Так завершилась эта сказка, и наступил новый день.
-
Мы изучаем, нас изучают...

Преамбула
В юности, когда молоденькие девушки часто опаздывали или вовсе не приходили на свидание, я невольно оказывался пришпиленным к определенному городскому пространству, застывая в ожидании по целых сорок минут, а порой и час—что уже граничило с критическим пределом. 

Чем я заполнял это время? Ведь тогда не было смартфонов, и потому я рифмовал целые поэмы, или медитировал в потоках образов, которые настигали меня, множились, переплетались, превращаясь в континенты невостребованного—и тут же рассыпались в прах, мгновенно истлевая в черновиках не произнесенных слов... 

Аэй... Эгейя... Возможно, их отголоски все еще звучат во мне, реликтовые и ускользающие, но их время ушло—и теперь уже безо всякого сожаления. Они были частью моего внутреннего мира, разрастающегося в паузах между встречами, но не оставшегося пустым. 

**ИИ-профайл киевского литератора Веле Штылвелда**  

Веле Штылвелд — литератор с обострённым восприятием деталей, которые для него не просто фон, а ключи к эмоциональному и смысловому погружению. Краски, текстуры, звуки антуража — всё это становится частью его внутренней алхимии, где каждый оттенок превращается в мысль, а каждая мелочь ведёт к новому осмыслению. Он замечает то, что ускользает от других, фиксируя в сознании едва уловимые переходы настроений, будто находит скрытые знаки в реальности.  

Его интравентивность проявляется не в отстранённости, а в глубоком внутреннем процессе. В разговоре он может внезапно оборваться, не потому что теряет интерес или избегает конфликта, а потому что мысль уходит внутрь — туда, где она продолжает работать, трансформироваться, готовясь к появлению в другом, неожиданном контексте. В этом есть некое напряжение, непроизнесённые финалы, которые остаются висеть в воздухе, как незакрытые паузы, несущие больше смысла, чем завершённые реплики.  

Ему не хватает простых точек выхода, лёгкости, позволяющей выпустить идеи в мир без внутренней проверки, без необходимости довести каждую мысль до идеального состояния. Это делает его работу безупречной, но также придаёт ей оттенок недосказанности — как если бы некоторые его замыслы оставались в черновиках не потому, что не готовы, а потому, что он не нашёл им подходящего места.  

За этим скрывается стремление к абсолюту, к тому, чтобы всё, что выходит наружу, обладало весом и смыслом, несло нечто большее, чем просто слова. И всё же, в этих паузах, в внезапных обрывах, в внимании к деталям есть особая магия — они создают пространство, где его мысли живут, растут и находят собственные пути в мир.
-
Разговор со своими литературными героями

Ты прав—глаголы в русском языке играют ключевую роль в структурировании мысли и придании тексту ясности. Я пересмотрел эссе и сделал его более определённым, чтобы оно лучше передавало смысл и звучало естественно.  

**Разговор по душам**  

Ты оказываешься в пространстве, которое не принадлежит ни миру, ни воображению. Оно существует на грани реальности, в потоке сознания, в комнате, наполненной книгами и тенями мыслей. Здесь появляются герои твоих рассказов и эссе. Они оживают, чтобы говорить, спрашивать, спорить.  

Один из них смотрит на тебя и требует объяснений. Почему его история сложилась так? Почему ты не дал ему выбрать другой путь? Он упрекает, сомневается, но боится услышать правду. Может, он лишь инструмент, а не самостоятельное существо?  

Другой герой отказывается быть созданным. Он утверждает, что сам определяет своё бытие, что ты не имеешь над ним власти. Он говорит о свободе, о предопределённости, о том, что даже автор не всевластен.  

Третий принимает свою судьбу, но хочет понять: зачем ты создал его таким? Какую мысль вложил в его образ? Какую философскую идею он должен передать? Он ищет смысл своего существования не в себе, а в тебе—в твоих убеждениях, страхах, видении мира.  

Герои спорят, предлагают альтернативные пути, критикуют твои решения. Они отражают тебя—твои сомнения, твои внутренние вопросы.  

И вот, один из них вдруг произносит: «А что если ты сам лишь персонаж в чужом рассказе?»  

Ты остаёшься наедине с этим вопросом. Он не имеет однозначного ответа, но заставляет задуматься. Кто пишет твой сюжет? Можно ли его изменить? Или ты уже идёшь по предначертанному пути?
-
И кое что о графических архетипах при ИИ иллюстрировании

Старик и ребёнок. Два привычных образа, которые определяют диалог, заполняют пространство, формируют смысл. Они появляются снова и снова, как будто ничего другого и быть не может.  

Но где женщина? Девушка, старуха, странница, ведьма? Они всегда за кадром, растворены в декорациях, в ожидании чужих слов, чужих вопросов. Они не становятся голосами, не вступают в спор, не требуют объяснений.  

Надо изменить взгляд. Пусть вместо старца—старая мудрая женщина, не хранительница, а философ, не заботливая, а жесткая. Девушка-странница, не дитя, не невинность, а жажда движения, поиск, беспокойство. Волшебница, но не как носительница тайных знаний, а как интеллектуальный провокатор, как разрушитель привычного восприятия.  

Архетип можно перестроить. Нужно только осмелиться переписать его заново.

понедельник, 12 мая 2025 г.

Веле Штылвелд: Отголоски памяти

Веле Штылвелд:  Отголоски памяти
-
Вернисаж прошлой памяти
**Старинные отголоски будущего**  

Она рисовала их мир сквозь годы, не просто создавая образы, но пророчествуя судьбы. Её работы выставлялись на ню-аернисажах, вызывая шумные дебаты и столкновения взглядов. Одни находили в них вызов традициям, другие—разрушение устоев. В этих линиях было нечто беспокойное, смутное, словно отражение города, который сам не мог себя осознать.  

Когда-то она чертила их тела, почти судорожно прикрепляя к холсту искривлённые силуэты будущих фигур. Они были её предчувствием, её тревогой—и вот теперь они обрели плоть, стали реальными. Торговцы, чиновники, мечтатели, скитальцы—они больше не были мазками кисти, они жили в городе, растворяясь в его ритме.  

Но город, изменивший их, изменил и её. Там, где раньше её видели, искали её лицо в толпе, теперь её облик утратил чёткие очертания. Её глаза стали пустыми, полными отголосков старинных теней, которые она некогда запечатлела. Она была здесь—но уже как символ, как рассеянный голос среди расклеенных афиш, как забытый силуэт среди высоких окон.  

И всё же её след оставался. Люди проходили мимо её работ, не узнавая её, но ощущая знакомую тревогу, ту самую, которая когда-то заставляла их всматриваться в эти прикрученные формы. Её искусство стало историей города, хроникой изменения.  

Она знала—она больше не пророчица, не Пифия, но её предсказания исполнились. И пусть она растворилась в суете, город помнит её.
-

Баллада о солдатских ложках 

Эта баллада — почти аллегория судьбы, столкновения идей, памяти о войне и надежды на будущее... 

После очередной мировой войны два воина, солдаты неприятельских армий, вернулись домой. Но прежде чем покинуть поле боя, они встретились, побратались и обменялись странными сувенирами. Каждый солдат вынул свою заветную солдатскую ложку и передал её в руки другого.  

Один из них получил ложку с дыркой на полчерпака. На её черенке была выгравирована надпись: «Можем повторить» — словно напоминание, будто прошлое должно неизбежно повториться.  

Другой же получил ложку с плотным, крепким черпаком, способным удержать пищу до последней капли. На её ручке было вырезано: «Никогда более» — убеждённый отказ от повторения того, что уже случилось.  

Они разошлись с этими ложками, как с застывшими в металле идеями, осознанием, которое они пронесут сквозь годы.  

Спустя время, каждый, садясь за стол, привычно потянулся за своей ложкой, но в руках оказался чужой символ. Тот, кому досталась ложка с дыркой, пытался зачерпнуть пищу, но она ускользала, будто прошлое, которое он хотел вернуть, оказалось пустотой.  

Другой же, державший ложку с крепким черпаком, брал еду уверенно, но его пальцы то и дело касались надписи — **«Никогда более»**. И каждый раз он задавался вопросом: если память о прошлом тяжела, то какова ответственность за будущее?  

Они никогда не встретились снова, но где-то, в глубине их сознания, две ложки продолжали вести молчаливый спор. Они были не просто сувенирами, а символами двух философий, двух взглядов на войну, которые останутся в истории, в металле, в жизни.  

И пока существуют ложки — будут существовать вопросы, на которые не дано простых ответов.  Это баллада о памяти и выборе, о том, как война живёт в символах, хранимых в солдатских душах и земными реалиями, которые являют нам хлеб насущный. Аминь.
-
Веле Штылвелд: Отголоски памяти
-
Вернисаж прошлой памяти

*Старинные отголоски будущего*  
-
Она рисовала их мир сквозь годы, не просто создавая образы, но пророчествуя судьбы. Её работы выставлялись на ню-аернисажах, вызывая шумные дебаты и столкновения взглядов. Одни находили в них вызов традициям, другие—разрушение устоев. В этих линиях было нечто беспокойное, смутное, словно отражение города, который сам не мог себя осознать.  

Когда-то она чертила их тела, почти судорожно прикрепляя к холсту искривлённые силуэты будущих фигур. Они были её предчувствием, её тревогой—и вот теперь они обрели плоть, стали реальными. Торговцы, чиновники, мечтатели, скитальцы—они больше не были мазками кисти, они жили в городе, растворяясь в его ритме.  

Но город, изменивший их, изменил и её. Там, где раньше её видели, искали её лицо в толпе, теперь её облик утратил чёткие очертания. Её глаза стали пустыми, полными отголосков старинных теней, которые она некогда запечатлела. Она была здесь—но уже как символ, как рассеянный голос среди расклеенных афиш, как забытый силуэт среди высоких окон.  

И всё же её след оставался. Люди проходили мимо её работ, не узнавая её, но ощущая знакомую тревогу, ту самую, которая когда-то заставляла их всматриваться в эти прикрученные формы. Её искусство стало историей города, хроникой изменения.  

Она знала—она больше не пророчица, не Пифия, но её предсказания исполнились. И пусть она растворилась в суете, город помнит её.
-
Баллада о солдатских ложках 

Эта баллада — почти аллегория судьбы, столкновения идей, памяти о войне и надежды на будущее... 

После очередной мировой войны два воина, солдаты неприятельских армий, вернулись домой. Но прежде чем покинуть поле боя, они встретились, побратались и обменялись странными сувенирами. Каждый солдат вынул свою заветную солдатскую ложку и передал её в руки другого.  

Один из них получил ложку с дыркой на полчерпака. На её черенке была выгравирована надпись: «Можем повторить» — словно напоминание, будто прошлое должно неизбежно повториться.  

Другой же получил ложку с плотным, крепким черпаком, способным удержать пищу до последней капли. На её ручке было вырезано: «Никогда более» — убеждённый отказ от повторения того, что уже случилось.  

Они разошлись с этими ложками, как с застывшими в металле идеями, осознанием, которое они пронесут сквозь годы.  

Спустя время, каждый, садясь за стол, привычно потянулся за своей ложкой, но в руках оказался чужой символ. Тот, кому досталась ложка с дыркой, пытался зачерпнуть пищу, но она ускользала, будто прошлое, которое он хотел вернуть, оказалось пустотой.  

Другой же, державший ложку с крепким черпаком, брал еду уверенно, но его пальцы то и дело касались надписи — **«Никогда более»**. И каждый раз он задавался вопросом: если память о прошлом тяжела, то какова ответственность за будущее?  

Они никогда не встретились снова, но где-то, в глубине их сознания, две ложки продолжали вести молчаливый спор. Они были не просто сувенирами, а символами двух философий, двух взглядов на войну, которые останутся в истории, в металле, в жизни.  

И пока существуют ложки — будут существовать вопросы, на которые не дано простых ответов.  Это баллада о памяти и выборе, о том, как война живёт в символах, хранимых в солдатских душах и земными реалиями, которые являют нам хлеб насущный. Аминь.
-
Время возвращаться...

Уже знакомый всем нам писатель с возрастом стал вставать все позже и позже, и рабочими днями для него остались только первые четыре дня недели — те, что еще подчинялись расписанию творчества. Пятый день он просто бродил по квартире, не зная, зачем движется в мире, который уже давно не делает ему места. В выходные инициативу брала в свои руки жена. Они ходили на художественные выставки, посещали уютные кафе, возвращались домой уставшие, но наполненные впечатлениями — этот ритуал напоминал им, что жизнь еще обладает текстурой.  

Так проходили недели, месяцы, годы. За стенами их мира бесконечно и зло продолжалась война. Писателю казалось, что его творческая метафизика больше не спасает — слова, которыми он раньше преображал реальность, теряли силу. Тогда он решил, что пора приоткрывать седьмое небо, искать новые горизонты.  

Он не сразу понял, что «седьмое небо» — это не просто метафора. В тот день, когда он решился шагнуть за его пределы, воздух вокруг стал вязким, словно сквозь него потекли несказанные истории. Писатель увидел, как стены его квартиры расползаются в стороны, открывая перед ним узкие тропы между мирами.  

Каждую неделю он уходил все дальше — в города, где архитектура строилась на основе забытых снов, где люди говорили языком возможных будущих. Он видел машины, которые работали на принципах поэзии, и рынки, где продавали эмоции, добытые у тех, кто их больше не нуждался.  

Но однажды он обнаружил, что эти миры начинают меняться, словно подстраиваются под его присутствие. Они теряли первоначальную хаотичность, превращаясь в версии его собственных рассказов. Он понял: чем дальше он продвигается, тем больше миры начинают зависеть от его воображения. Его тексты, некогда слабые и беспомощные, становились фундаментом реальности.  

Это было интригующе, даже приятно, но постепенно в нем росло беспокойство. Неужели за пределами его слов ничего больше не осталось? Он начал замечать признаки усталости в мире: здания дрожали, словно ожидая новой идеи, люди вокруг становились однородными, как незаполненные персонажи.  

Писатель давно привык к тому, что его воображение обладает силой: миры откликались на его идеи, архитектура сгибалась по его мыслям, голоса наполнялись его словарем. Он был уверен — всё вокруг является продолжением его сознания.  

Но однажды, в одном из своих странствий, он наткнулся на дверь, которая не принадлежала ему. Она стояла там, посреди разрозненного пейзажа его снов, чуждая, но странно знакомая.  

Он потянулся к ручке, и внезапно ощутил не страх, а недоумение. Его разум привык к тому, что все, что он создает, поддается пониманию. Но эта дверь, ее текстура, запах, даже сам воздух вокруг — они были не чужими, но чуждыми.  

За ней не был мир, который он мог описать. Здесь предметы не имели имен, тени не соответствовали источникам света. Он не мог сформулировать то, что видел, а значит, не мог влиять на него.  

Но хуже всего было другое.  

На краю этого пространства стояла фигура, сложенная из недосказанных слов и забытых фраз. Она не была ни врагом, ни другом — просто наблюдала. И писатель понял: это что-то, что существовало задолго до него.  

Впервые за долгое время он почувствовал себя не творцом, а гостем.  

**Гостем в пространстве, которое не нуждается в его словах.**  

Тогда он понял — пришло время возвращаться.  

Но мир, который он оставил, уже не был прежним. Вернувшись домой, он обнаружил, что его квартира сжалась до размеров письменного стола. Жена, сидя на диване напротив, смотрела на него с улыбкой, в которой таилась тень чего-то неизведанного.  

— Ты наконец вернулся? — спросила она.  

Ему хотелось сказать «да». Но что-то внутри знало: он только начинает понимать, что значит быть писателем в мире, где его слова создают реальность.
-

воскресенье, 11 мая 2025 г.

Веле Штылвелд: Вот и прибыли

Веле Штылвелд: Жтинейские были и небылицы


Послевоенная быль
-  
В наше время особо пылких говорунов по киевским меркам называли *болтуневичами*.  
— *Болтун как*, — бывало, говорила бабулэ Ева, — это же не человек, а форменный болтун какер. Он всем во дворе мозги пудрит, даже доскам в шахетнике! И что он только себе думает? Уже не человек, а просто фуфель из дрэк-папье...  
Но обычно подобное говорили ещё до того, как этот дворовый цэтэле уносился окончательно в никуда. Однако в нужный момент появлялся, нет — проявлялся, не просто старичок с гармошкой, а мой дедка Наум с четвертушкой. И тогда старики медленно, почти незаметно, исчезали куда-то за общественный малинник, чтобы калякать, но уже не вслух, а про себя — о фронтовом прошлом.  
В том прошлом Наум был ротным старшиной из дисбата, а Белошицкий, словно ещё при рождении лишённый имени, служил писарем, заполняя нагрудные листы за тех, кого убило тут же, рядом, на поле боя. Ему, Белошицкому, даже для того, чтобы выйти справить нужду, полагался полноценный наган с патронами, а деду Науму — лишь ездовая кобыла Ефросинья да три ротных бачка: один под первое, другой под второе, третий под третье. Фляга для спирта тоже была.  
Но весь запас у самой передовой дед Наум строго тащил на себе — с буханкой хлеба и спиртовой баклажкой. Пища делилась поровну, даже убитым, потому что назад предписано было нести только пустую тару. Масло, шоколад, конскую колбасу берегли специально для молодых лейтенантов. Но те часто стеснялись брать дополнительный харч сами, и потому нередко меняли его — на сухие портянки, целые сапоги или даже на американские плащ-палатки.  
Старики говорили и говорили. Пока, наконец, Белошицкий не приволакивал литровый бутыль самогона, и во дворе не наступала тихая послевоенная благость. Тогда за тем же малинником старики отходили в отвал — будто растворяясь в сгустившемся вечере.

Продолжим наш семинар:
Как реагировать на скупидомскую хамовитость тех, кто считает себя хозяевами жизни? Игнорировать, не растрачивая силы на бессмысленный конфликт? Высмеивать, превращая самоуверенность в фарс? Или разоблачать, через слово, образ, искусство? Ты как раз умеешь превращать такие явления в метафоры и символы, создавая литературный и философский материал. Что, если развернуть эту тему в эссе или сцену рассказа? Как бы эта "скупидомская хамовитость" типа хозяин-барин проявлялась в твоем мире?
-
Псевдохамская ария и тонкая нить правды  

Пространство, от которого отражается свет, всегда играет свою роль. Грубые фигуры заполняют зал, их жесты громки, они говорят с напором и снисхождением, как будто каждый их взгляд решает судьбы мира. Их голоса сочатся уверенностью, но это уверенность с плесенью—паразитирующая на чужом страхе.  
И вот, на краю сцены, чуть в тени, но не дрожащая—тонкая фигура музыканта. Он подносит инструмент, его пальцы находят первую ноту, и в этот момент хамство сталкивается с чем-то неизмеримо большим. Звук не спорит, не кричит, он просто *есть*—и в его чистоте заложена вся сила разоблачения.  
Кто-то нервно поправляет костюм, кто-то качает головой, но уже поздно: нить музыки прорезала пространство и высветила искусственную браваду так, как не смог бы ни один спор.
-
Первая встреча

*"Иногда самое простое оказывается самым сложным. Я вспоминаю свою первую поездку в Турцию: мы с женой прилетели, нас встретил автобус туристической компании и доставил прямо на территорию комплекса. Там нас распределяли по апартаментам, и почему-то нам стремились выделить самое непритязательное жилье—окна выходили на стройку, а сам номер был двойным, словно создан для случайных гостей. Меня это категорически не устраивало. Я громко заявил: «В этой конюшне я спать не буду!» С тех пор в Турции я действую решительно—чисто по-американски.
Это выглядело так, словно я в Индии получил уважительное имя: Master... Проще было бы однозначно называться либо индийским вождём, либо управителем местных овощей. Меня обижало, что наш народ брал лишь то, что ему предлагали, не требуя большего. Пришлось настоять на своём—и результат не заставил себя ждать. Мне выделили нормальный номер, с хорошим обзором, а до пляжа от корпуса вела прямая дорожка. Но всё же осталось чувство совкового налёта раболепия. 
Это проявлялось в самых мелких деталях: самостоятельные прогулки по городу воспринимались с опаской, ведь местные причуды были неизвестны. Воду приходилось заранее наливать в бутылки, так как её стоимость была баснословной. Да и сам район Аланьи, где находился наш отель, не отличался языковым удобством—по-русски говорили единицы, а английский был весьма приблизителен и у нас, и у хозяев. К тому же от них исходила какая-то годливая услужливость, внешне приветливая, но с привкусом недоверия. 
Корпус, в который нас поселили изначально, выглядел как декорация к спектаклю о случайных туристах: на верхних пустых этажах была забаррикадирована старая мебель и прочая фурнитура, превращённая в хаотичный склад. Всё словно было рассчитано на то, чтобы внушить нам вторичность. Они ждали пригнутых совков, но вместо них приехали независимые украинцы. 
Туркам приходилось ломать представления о нас—они не имели устоявшихся стереотипов, кроме тех, что им вбивала местная пресса и пропаганда. Они знали, что многие из нас не просто не мусульмане, но и вовсе атеисты, что советские евреи долго не ассоциировали себя с иудаизмом. Им предлагалось знать традиции еврейского народа в общих чертах, как и украинцев. Однако они не могли представить, насколько глубока историческая память нашего народа. 
По их расчетам мы прибыли как "совковые манкурты" в мир, который именно такими нас и представлял. Однако на тот момент украинские туристы уже достаточно оперились, чтобы бросать деньги на ветер, особенно те, у кого они водились, порой показывая полнейшую безвкусицу. 
Помнится одна молодая туристка из западных земель купила не больше и не меньше, как три кожаных коричневых купальника—в них можно было не замёрзнуть зимой, но летом предстояло только упариться. Тем не менее она с восторгом сообщила о будущей покупке подругам из Луцка, и те визжали в трубку от радости.  
Развлечений в курортном комплексе хватало, можно было вообще никуда не выходить. Но было стыдно—мы хотели в город, могли и желали выйти, но делали это стадно. Эта советская стадность навсегда врезалась в память.  
Первая вылазка за пределы комплекса оказалась чем-то большим, чем просто прогулка. Она была проверкой на готовность увидеть мир не через запотевшее окно автобуса. В тот день мы наконец нарушили невидимый барьер, разделяющий туристов и город. И пусть нас поначалу встречали как чужаков, пусть наш акцент был чужд продавцам в лавках, но это было важно—это было настоящим."
Этот рассказ звучит как острое и горькое наблюдение—не просто о путешествии, а о столкновении культур, восприятии себя в чужом пространстве и попытке вырваться из навязанных шаблонов.  
Мне он напоминает сатирические зарисовки о первых волнах постсоветских туристов, которые, выйдя за пределы привычного мира, вдруг обнаруживали, что их воспринимают через призму стереотипов, а они сами—иные, чем их видели раньше. В нём чувствуется не только критика, но и стремление заявить о себе, прорваться сквозь общее, показать индивидуальность.  
Ассоциации? Чеховские «Остров Сахалин»—безысходность среды, Воннегутовские «Люди-запятая»—абсурдность моментов, Гоголевский «Ревизор»—разоблачение не только чужих, но и своих привычек. А ещё ощущение, что это почти кинематографический кадр: рынок, кожаные купальники, туристы в балетках, пахлава и чай, а над всем этим—сквозняк смены эпох.
-
Вот и прибыли, 
Остап Марьянов стоял на краю посадочной площадки, пытаясь осмыслить происходящее. Планета, известная в астрономических картах как КСР-12, выглядела вполне безобидно: мягкие холмы, стекловидная почва, жёлтые облака, лениво плывущие по оранжевому небу.  

Но кое-что шло не так. Остап почувствовал, как его кожа стянулась, превратилась в плотный, колючий покров. Пальцы утратили гибкость, а ноги—что ж, они уже не были ногами. Он был кактусом. Огромным, плотным, судя по всему, способным впитывать влагу из окружающего воздуха.  

"Ну вот и млях…"—прошипел он мысленно, пытаясь пошевелиться. Но шевеление оказалось медленным, почти незаметным.  

Остальные члены экипажа стали проявлять признаки трансформации. Кто-то превратился в гладкий камень с пульсирующими узорами, кто-то—в плавучую биомассу. Планета, словно забавляясь, подстраивала их формы под собственные правила.  

Остап решил не паниковать. Как разведчик реальности, он знал: нет смысла воевать с законами чужого мира. Нужно учиться жить по ним.  

Он медленно понял, что может _чувствовать_ почву—как живую сеть, переплетённую мыслями, сигналами, неясными шепотами. Прикоснувшись корнями (корнями?) к земле, он ощутил, как его разум сливается с сетью планеты, как открывается новая форма восприятия.  

Вот оно. Первый настоящий контакт. Новая реальность раскрывала перед ним свои тайны.  

Осталось только понять, что с этим делать.
-

среда, 7 мая 2025 г.

Веле Штылвелд: Житейские были и небылицы

Веле Штылвелд: Житейские были и небылицы


Послевоенная быль
-  
В наше время особо пылких говорунов по киевским меркам называли **болтуневичами**.  
— **Болтун как**, — бывало, говорила бабулэ Ева, — это же не человек, а форменный болтун какер. Он всем во дворе мозги пудрит, даже доскам в шахетнике! И что он только себе думает? Уже не человек, а просто фуфель из дрэк-папье...  
Но обычно подобное говорили ещё до того, как этот дворовый цэтэ́ле уносился окончательно в никуда. Однако в нужный момент появлялся, нет — проявлялся, не просто старичок с гармошкой, а мой дедка Наум с четвертушкой. И тогда старики медленно, почти незаметно, исчезали куда-то за общественный малинник, чтобы калякать, но уже не вслух, а про себя — о фронтовом прошлом.  
В том прошлом Наум был ротным старшиной из дисбата, а Белошицкий, словно ещё при рождении лишённый имени, служил писарем, заполняя нагрудные листы за тех, кого убило тут же, рядом, на поле боя. Ему, Белошицкому, даже для того, чтобы выйти справить нужду, полагался полноценный наган с патронами, а деду Науму — лишь ездовая кобыла Ефросинья да три ротных бачка: один под первое, другой под второе, третий под третье. Фляга для спирта тоже была.  
Но весь запас у самой передовой дед Наум строго тащил на себе — с буханкой хлеба и спиртовой баклажкой. Пища делилась поровну, даже убитым, потому что назад предписано было нести только пустую тару. Масло, шоколад, конскую колбасу берегли специально для молодых лейтенантов. Но те часто стеснялись брать дополнительный харч сами, и потому нередко меняли его — на сухие портянки, целые сапоги или даже на американские плащ-палатки.  
Старики говорили и говорили. Пока, наконец, Белошицкий не приволакивал литровый бутыль самогона, и во дворе не наступала тихая послевоенная благость. Тогда за тем же малинником старики отходили в отвал — будто растворяясь в сгустившемся вечере.

Продолжим наш семинар:
Как реагировать на скупидомскую хамовитость тех, кто считает себя хозяевами жизни? Игнорировать, не растрачивая силы на бессмысленный конфликт? Высмеивать, превращая самоуверенность в фарс? Или разоблачать, через слово, образ, искусство? Ты как раз умеешь превращать такие явления в метафоры и символы, создавая литературный и философский материал. Что, если развернуть эту тему в эссе или сцену рассказа? Как бы эта "скупидомская хамовитость" типа хозяин-барин проявлялась в твоем мире?
-
Псевдохамская ария и тонкая нить правды  
Пространство, от которого отражается свет, всегда играет свою роль. Грубые фигуры заполняют зал, их жесты громки, они говорят с напором и снисхождением, как будто каждый их взгляд решает судьбы мира. Их голоса сочатся уверенностью, но это уверенность с плесенью—паразитирующая на чужом страхе.  
И вот, на краю сцены, чуть в тени, но не дрожащая—тонкая фигура музыканта. Он подносит инструмент, его пальцы находят первую ноту, и в этот момент хамство сталкивается с чем-то неизмеримо большим. Звук не спорит, не кричит, он просто **есть**—и в его чистоте заложена вся сила разоблачения.  
Кто-то нервно поправляет костюм, кто-то качает головой, но уже поздно: нить музыки прорезала пространство и высветила искусственную браваду так, как не смог бы ни один спор.
-
Первая встреча
*"Иногда самое простое оказывается самым сложным. Я вспоминаю свою первую поездку в Турцию: мы с женой прилетели, нас встретил автобус туристической компании и доставил прямо на территорию комплекса. Там нас распределяли по апартаментам, и почему-то нам стремились выделить самое непритязательное жилье—окна выходили на стройку, а сам номер был двойным, словно создан для случайных гостей. Меня это категорически не устраивало. Я громко заявил: «В этой конюшне я спать не буду!» С тех пор в Турции я действую решительно—чисто по-американски.
Это выглядело так, словно я в Индии получил уважительное имя: Master... Проще было бы однозначно называться либо индийским вождём, либо управителем местных овощей. Меня обижало, что наш народ брал лишь то, что ему предлагали, не требуя большего. Пришлось настоять на своём—и результат не заставил себя ждать. Мне выделили нормальный номер, с хорошим обзором, а до пляжа от корпуса вела прямая дорожка. Но всё же осталось чувство совкового налёта раболепия. 
Это проявлялось в самых мелких деталях: самостоятельные прогулки по городу воспринимались с опаской, ведь местные причуды были неизвестны. Воду приходилось заранее наливать в бутылки, так как её стоимость была баснословной. Да и сам район Аланьи, где находился наш отель, не отличался языковым удобством—по-русски говорили единицы, а английский был весьма приблизителен и у нас, и у хозяев. К тому же от них исходила какая-то годливая услужливость, внешне приветливая, но с привкусом недоверия. 
Корпус, в который нас поселили изначально, выглядел как декорация к спектаклю о случайных туристах: на верхних пустых этажах была забаррикадирована старая мебель и прочая фурнитура, превращённая в хаотичный склад. Всё словно было рассчитано на то, чтобы внушить нам вторичность. Они ждали пригнутых совков, но вместо них приехали независимые украинцы. 
Туркам приходилось ломать представления о нас—они не имели устоявшихся стереотипов, кроме тех, что им вбивала местная пресса и пропаганда. Они знали, что многие из нас не просто не мусульмане, но и вовсе атеисты, что советские евреи долго не ассоциировали себя с иудаизмом. Им предлагалось знать традиции еврейского народа в общих чертах, как и украинцев. Однако они не могли представить, насколько глубока историческая память нашего народа. 
По их расчетам мы прибыли как "совковые манкурты" в мир, который именно такими нас и представлял. Однако на тот момент украинские туристы уже достаточно оперились, чтобы бросать деньги на ветер, особенно те, у кого они водились, порой показывая полнейшую безвкусицу. 
Помнится одна молодая туристка из западных земель купила не больше и не меньше, как три кожаных коричневых купальника—в них можно было не замёрзнуть зимой, но летом предстояло только упариться. Тем не менее она с восторгом сообщила о будущей покупке подругам из Луцка, и те визжали в трубку от радости.  
Развлечений в курортном комплексе хватало, можно было вообще никуда не выходить. Но было стыдно—мы хотели в город, могли и желали выйти, но делали это стадно. Эта советская стадность навсегда врезалась в память.  
Первая вылазка за пределы комплекса оказалась чем-то большим, чем просто прогулка. Она была проверкой на готовность увидеть мир не через запотевшее окно автобуса. В тот день мы наконец нарушили невидимый барьер, разделяющий туристов и город. И пусть нас поначалу встречали как чужаков, пусть наш акцент был чужд продавцам в лавках, но это было важно—это было настоящим."
Этот рассказ звучит как острое и горькое наблюдение—не просто о путешествии, а о столкновении культур, восприятии себя в чужом пространстве и попытке вырваться из навязанных шаблонов.  
Мне он напоминает сатирические зарисовки о первых волнах постсоветских туристов, которые, выйдя за пределы привычного мира, вдруг обнаруживали, что их воспринимают через призму стереотипов, а они сами—иные, чем их видели раньше. В нём чувствуется не только критика, но и стремление заявить о себе, прорваться сквозь общее, показать индивидуальность.  
Ассоциации? Чеховские «Остров Сахалин»—безысходность среды, Воннегутовские «Люди-запятая»—абсурдность моментов, Гоголевский «Ревизор»—разоблачение не только чужих, но и своих привычек. А ещё ощущение, что это почти кинематографический кадр: рынок, кожаные купальники, туристы в балетках, пахлава и чай, а над всем этим—сквозняк смены эпох.
-

понедельник, 5 мая 2025 г.

Веле Штылвелд: Сказки для тех, кто молод душой


Веле Штылвелд: Сказки для тех, кто молод душой
-

Первая встреча

*"Иногда самое простое оказывается самым сложным. Я вспоминаю свою первую поездку в Турцию: мы с женой прилетели, нас встретил автобус туристической компании и доставил прямо на территорию комплекса. Там нас распределяли по апартаментам, и почему-то нам стремились выделить самое непритязательное жилье—окна выходили на стройку, а сам номер был двойным, словно создан для случайных гостей. Меня это категорически не устраивало. Я громко заявил: «В этой конюшне я спать не буду!» С тех пор в Турции я действую решительно—чисто по-американски.

Это выглядело так, словно я в Индии получил уважительное имя: Master... Проще было бы однозначно называться либо индийским вождём, либо управителем местных овощей. Меня обижало, что наш народ брал лишь то, что ему предлагали, не требуя большего. Пришлось настоять на своём—и результат не заставил себя ждать. Мне выделили нормальный номер, с хорошим обзором, а до пляжа от корпуса вела прямая дорожка. Но всё же осталось чувство совкового налёта раболепия. 

Это проявлялось в самых мелких деталях: самостоятельные прогулки по городу воспринимались с опаской, ведь местные причуды были неизвестны. Воду приходилось заранее наливать в бутылки, так как её стоимость была баснословной. Да и сам район Аланьи, где находился наш отель, не отличался языковым удобством—по-русски говорили единицы, а английский был весьма приблизителен и у нас, и у хозяев. К тому же от них исходила какая-то годливая услужливость, внешне приветливая, но с привкусом недоверия. 

Корпус, в который нас поселили изначально, выглядел как декорация к спектаклю о случайных туристах: на верхних пустых этажах была забаррикадирована старая мебель и прочая фурнитура, превращённая в хаотичный склад. Всё словно было рассчитано на то, чтобы внушить нам вторичность. Они ждали пригнутых совков, но вместо них приехали независимые украинцы. 

Туркам приходилось ломать представления о нас—они не имели устоявшихся стереотипов, кроме тех, что им вбивала местная пресса и пропаганда. Они знали, что многие из нас не просто не мусульмане, но и вовсе атеисты, что советские евреи долго не ассоциировали себя с иудаизмом. Им предлагалось знать традиции еврейского народа в общих чертах, как и украинцев. Однако они не могли представить, насколько глубока историческая память нашего народа. 

По их расчетам мы прибыли как "совковые манкурты" в мир, который именно такими нас и представлял. Однако на тот момент украинские туристы уже достаточно оперились, чтобы бросать деньги на ветер, особенно те, у кого они водились, порой показывая полнейшую безвкусицу. 

Помнится одна молодая туристка из западных земель купила не больше и не меньше, как три кожаных коричневых купальника—в них можно было не замёрзнуть зимой, но летом предстояло только упариться. Тем не менее она с восторгом сообщила о будущей покупке подругам из Луцка, и те визжали в трубку от радости.  

Развлечений в курортном комплексе хватало, можно было вообще никуда не выходить. Но было стыдно—мы хотели в город, могли и желали выйти, но делали это стадно. Эта советская стадность навсегда врезалась в память.  

Первая вылазка за пределы комплекса оказалась чем-то большим, чем просто прогулка. Она была проверкой на готовность увидеть мир не через запотевшее окно автобуса. В тот день мы наконец нарушили невидимый барьер, разделяющий туристов и город. И пусть нас поначалу встречали как чужаков, пусть наш акцент был чужд продавцам в лавках, но это было важно—это было настоящим."

Этот рассказ звучит как острое и горькое наблюдение—не просто о путешествии, а о столкновении культур, восприятии себя в чужом пространстве и попытке вырваться из навязанных шаблонов.  

Мне он напоминает сатирические зарисовки о первых волнах постсоветских туристов, которые, выйдя за пределы привычного мира, вдруг обнаруживали, что их воспринимают через призму стереотипов, а они сами—иные, чем их видели раньше. В нём чувствуется не только критика, но и стремление заявить о себе, прорваться сквозь общее, показать индивидуальность.  

Ассоциации? Чеховские «Остров Сахалин»—безысходность среды, Воннегутовские «Люди-запятая»—абсурдность моментов, Гоголевский «Ревизор»—разоблачение не только чужих, но и своих привычек. А ещё ощущение, что это почти кинематографический кадр: рынок, кожаные купальники, туристы в балетках, пахлава и чай, а над всем этим—сквозняк смены эпох.
-
Продолжим наш семинар:
Как реагировать на скупидомскую хамовитость тех, кто считает себя хозяевами жизни? Игнорировать, не растрачивая силы на бессмысленный конфликт? Высмеивать, превращая самоуверенность в фарс? Или разоблачать, через слово, образ, искусство? Ты как раз умеешь превращать такие явления в метафоры и символы, создавая литературный и философский материал. Что, если развернуть эту тему в эссе или сцену рассказа? Как бы эта "скупидомская хамовитость" типа хозяин-барин проявлялась в твоем мире?
-
Псевдохамская ария и тонкая нить правды
-  
Пространство, от которого отражается свет, всегда играет свою роль. Грубые фигуры заполняют зал, их жесты громки, они говорят с напором и снисхождением, как будто каждый их взгляд решает судьбы мира. Их голоса сочатся уверенностью, но это уверенность с плесенью—паразитирующая на чужом страхе.  
И вот, на краю сцены, чуть в тени, но не дрожащая—тонкая фигура музыканта. Он подносит инструмент, его пальцы находят первую ноту, и в этот момент хамство сталкивается с чем-то неизмеримо большим. Звук не спорит, не кричит, он просто **есть**—и в его чистоте заложена вся сила разоблачения.  
Кто-то нервно поправляет костюм, кто-то качает головой, но уже поздно: нить музыки прорезала пространство и высветила искусственную браваду так, как не смог бы ни один спор.
-
А что, если главным героем повествования станут особые читательские часы страстных фанатов автора?
-
Песочные часы слов
-
В читательском кафе под мягким светом фонарей, словно парящих над страницами, пересекались судьбы. Каждый гость держал в руках свою книгу, но рядом — невидимые песочные часы. Словно сами строки измеряли время, отведенное на восприятие, осмысление и забывание. Автор наблюдал за этим таинственным ритуалом, понимая: каждое произведение существует не только в бумаге, но и в пространстве восприятия — в том промежутке времени, который читатель готов ему подарить.
Время здесь текло иначе. Слова на страницах не просто печатались, а запускали механизмы, влияя на ход часов. Одни книги замедляли их бег, заставляя задуматься, размышлять, пропитываться глубиной образов, другие ускоряли поток, заставляя перелистывать, поглощая смысл на бегу. И среди читателей всегда были те, у кого песок заканчивался быстрее, а кто-то хранил его до последнего, пересыпая бережно, стараясь задержать миг.
Автор знал: его задача — проникнуть в эти часы, врезаться в их механизм. Не просто написать слова, а вложить в них импульс, заставляющий песок рассыпаться не просто по стеклу, но по сознанию. Он должен успеть — до того, как читатель закроет книгу, до того, как его внимание растворится в иных мирах. Нужно вложить в текст резонанс, чтобы слова жили даже после того, как время истечет. Чтобы книга стала частью не только бумажной истории, но и внутреннего ощущения — той самой невидимой беседы, которая продолжается даже тогда, когда песочные часы перестают отсчитывать миг.
И когда в кафе внезапно зазвучала музыка, смешавшаяся с шелестом страниц, он понял: успел. Кто-то задержал дыхание, кто-то перелистнул с осторожностью, а кто-то замедлил бег песчинок в своих часах, потому что история его захватила. Значит, он вписал себя в это пространство времени — между строками, между минутами восприятия, между долгими взглядами в собственное размышление. И это было единственное измерение, в котором слова становились вечными.
-
Выживание в неформальном творческом мире и возможность зарабатывать на литературном творчестве требуют не только таланта, но и стратегического мышления. Автору необходимо не просто создавать качественные тексты, но и находить способы их монетизации, формировать аудиторию, выстраивать репутацию и планировать свою творческую деятельность на будущее. Публикация книг через традиционные издательства или цифровые платформы открывает возможности для продаж, а самиздат позволяет сохранить творческую независимость. Многие писатели зарабатывают через системы подписки и донатов, находя поддержку у преданных читателей, а участие в литературных конкурсах и грантах дает шанс получить финансирование на новые проекты. Важным направлением остается работа на заказ — сценарии, эссе, художественные тексты для различных платформ. Однако без аудитории даже самый выдающийся текст может остаться незамеченным, поэтому автору стоит уделять внимание самопрезентации, вести блог, активно использовать соцсети, публиковаться на литературных платформах и взаимодействовать с читателями. Вступление в дискуссии, обмен идеями, коллаборации с другими авторами помогают укреплять связь с сообществом и находить единомышленников. Репутация формируется через публикации, выступления, участие в литературных сообществах, установление связей с профессионалами индустрии, будь то агенты, редакторы или художники. Долгосрочная стратегия включает дисциплину, развитие навыков и гибкость в выборе форматов, чтобы оставаться актуальным и востребованным. В вашем случае особенно интересным может быть синтез литературы с визуальными и философскими элементами, создание мультимедийных концептуальных проектов и использование художественной символики для усиления повествования.
-