Первым в строю "киевских" братьев в возрасте своего внука Витьки - дедка Наум, за ним - Лёвка, за ними - Евсей, год эдак 1921-й |
дед Наум, фото 1968 г. и Витька, фото 1958 г. |
"Ай да вспомним, братцы,
ай да двадцать первый год..."
* * *
Шёл трамвай девятый номер - на площадке кто-то помер
тянут тянут мертвеца - лаца дрица цацаца
у него синюшний вид: видно, помер инвалид
у него кадык да пятки видно жизнь плясал вприсядку
Здесь присядка, там кадриль, вот и помер как бобыль.
выпил штоф денатурату и на небо отбыл к свату.
Сват в ГУЛАГ его кадрил, но мертвец докучлив был -
лестницу на небо хвать: - сват, на зону мне насрать!
Нет на зоне керосина - поищи себе грузина,
сахарин и тот размяк - поищи себе дворняг...
За расстрел воров в законе вся Россия будет в зоне...
красноперых на перо,а мужичью кость в дерьмо!
Лучше в небо чем на зону - там на зоне нет озону -
будь ты проклят, лютый сват сам бы шел скорее в ад...
ГУЛАГ 1932 г.
- Эту или почти эту песенку в моей жизни пел дед Наум с далекого 1958 по по 1975 гг. до самого отъезда на ПМЖ в США, г. Чикаго... Теперь из Чикаго прибыли в Киев его потомки, которые ни этой песни, ни судьбы Наума не знают...
* * *
- У Менделя даже во сне отчего-то зачесалась шея. Вспомнилось всегдашнее мразное:
- За що?
-За шию!
- Завіщо?
- За гілляку!
И уже ничуть не галицийское, а одесское:
Тонет в акватории Одесского порта от вражеской торпеды украинский ботик.
Капитан вызывает к себе боцмана и приказывает:
- Боцман, смеши команду!
Боцман выстраивает экипаж на палубе и сурьезно говорит так, чтоб все слышали:
- Хлопцы, прощальная гастроль – я сейчас членом трухну о палубу, и ботик расколется к чертовой бабушке. Так что всем одеть спасательные жилеты!
Сказано – сделано. Ботик идет ко дну. К боцману подплывает капитан и укоризненно говорит:
- Ну, и шуточки у тебя, боцман! Торпеда мимо прошла…
Отожь…У бездны не пронесет. На краю бездны никаких особые плавспасательных средств никому в общем-то не предлагают. Но и здесь, как оказалось, существует некий свой особый, казалось бы, выход. Помните о наблюдателях, типа ОБСЕ, о которых я упомянул вскользь в самом начале этого повествования. Я ещё тогда сказал, что жиденько как-то с этими наблюдателями. Но это в начале исхода, а вот ближе к эпицентру уже просто выманивают из общего строя?
- Кому на гробки, помянуть сродственников?
- Кому в Город своей мечты, прошлых иллюзий, первых поллюций, последних надежд? – И так далее, и тому подобное. Многие ведутся, а я продолжаю свой путь в обшем обезволенном строю экскурсантов. И вдруг, словно ударило током:
- Кому в Город Наума? Кому в Город Наума?! – вот это уже точно за мной.
Со мной подвязался и Мендель.
- Всё равно от этой прогулки к Бездне надо валить. Там последняя гастроль Ляшко, но за ним боцманов и боцманов, а репертуачик известен… А знаете почему? Да потому, что когда вся Одесса училась плавать, Ляшко лясы точил, а прочие подвязалы да подгребалы, цетеле и цедрейты рты развевали, мол, всё да-да-да… Мол, гуси, гуси – га,га, га! Жрать хотите… Ишо как. Ну, точь-точь по-одесски. Это когда одна курортная пейзанка ушла на кустотерапию, а затем произнесла только одно слово из трех букв, и сделала три ошибки.
- Это какое же такое слово?
- ИШО… так вот в ишо я не подряжался. Чешем за наблюдателем. Кажется, вот тот 66-той газик в бело-серой раскраске – наш. Так что погнали лебедей!
Во снах иногда наступает неожиданное беззвучие. То есть понимаешь, что и мотор в дырчик взревел, и 66-тым зелёным на цвет бензином повеяло, и радуешься, что, слава Богу, уже то, что не 56-тым красным касторочным… Ведь мало кто эти целинные марки помнит. А без этих марок не было б целины… Хоть бери в распев:
Едем мы друзья в дальние края,
станем новоселами – и ты, и я…
И точно въезжаем безо всякого шлагбаума на киевскую Воскресенку образца 1964 года…. Лепоты в том мало, но на всю окрестную апрельскую зелень проливается словно золотой яркий солнечный свет.
Мы идем с дедкой Наумом по рассекающему центральное воскресенское шоссе пополам опрятному тополиному скверу. Сейчас он срублен в пору недомерка Омельченко, того еще недомэра киевского. А тогда со своего алюминиевого портсигара дедка достает последнюю папироску Беломорканал, сдувает с нее одному только ему видимые табачные крошки, прикусывает мундштук, поджигает набитую табаком гильзу, делает короткую сухую затяжку и говорит с неким отстраненным пафосом:
- Я. Витька, эту дрянь курю с 12 лет. Закурил в 22-ом году, когда старшего брата Севку большевички в Голосеевском лесу за ноги подвесили. Он служил следаком в особом отделе, кого-то сдал, к кому-то не притерся, главное нас сиротами оставил – меня и Леву, а отец со старшим Моисеем ещё во время еврейского погрому сбежали в Америку. После того, как местные хазерюки прирезали двух старших сестер. Обе были красавицы светловолосые. Обеих изнасиловали, обеим перерезали горло и обеим вырезали животы. Соседи… Украинцы… Прямо на риге, на сеновале… Молча, с похотью и отчаянным злом. У нас в ту пору на пять еврейских дворов была одна молотилка. Отобрать отобрали, да у них дело не заладилось. Обломалась она… Вот и пришли нелюди гнев на сестрах выместить. Выместили… Ни матери, ни сестер, а отец в канторы в Нью-Йорк за мечтою подался…
Теперь я вспомнил. Давно все было. У дедки оставалась последняя папироса, а сам он тогда еще не знал, что его внучатая племянница станет женой одного из пришло-очередных послемайданных министров. Не знал, да так и не узнал. Время не имеет переместительных сочленений…
- Эх, внучок, найти бы сейчас миллион, или франк, или окурок… - это из белой эмиграции, отголоски которой сеяло на пространстве лютующего совка время, уже тога расторгавшее будущую бездну, уготовленную для нерадивых потомков….
Я ловко в свои десять лет нагибаюсь к травному газону и поднимаю три да ещё три копейки.
- Вот, дедка! Нашел, бери на две Беломорины! – Глаза старика, отсидевшего в ГУЛАГе с 1929 по 1941 гг. светятся лихим ухарским озорством.
- Тогда пошли! У тебя есть 15 копеек на мороженное?
- Есть!
- И у меня на курево есть!
- Живем!
Мы переходим улицу и с бульварной стороны втыкаемся в гастрономную. Заходим в бакалею. Берем мне мороженное фруктовое в говенном низком полустаканчике с прилагаемой струженной палочкой. У дедки остается 10 копеек. И он почти почти с барским вычуром грозно провозглашает:
- Курева мне, на все!
Ему аккуратно выкладывают три папиросины. Копейку не возвращают… Голь гуляет неистово. Чтоб вы все сдохли нынешние зажратики!
Дед трясущимися от волнения пальцами собирает сигареты с прилавка. Две аккуратно укладывает в портсигар под резинку, третью в пустотелой части дважды пережимает в крест на крест. Он курит, я ковыряю палочкой замороженные отжимки из интернатовских киселей, мы возвращаемся в тесную двухкомнатную хатку без сеножатки, нас ласкают обоих некие небесные пальцы невинно убиенных в девичестве Наумовых сестер. Одну звали Броня, а вторую Рахиль…
Мне уже никогда не переехать в Чикаго. Мне уже до конца дней ходить во снах, в огромных всеукраинских коллективных снах на экскурсии к Бездне. Хотя, при пробуждении хочется в кого-то просто тупо стрелять. Видно, Евсей так хотел. Вот и повесили на казенных портянках… Сестры Наума, Моисея, Левки и Евсея никого стрелять не хотели. Они хотели замуж, они хотели рожать…
Никто не ждал нового кантора в Нью-Йоркскую синагогу, но вид Мойши и Боруха, переживших погром и бежавших от остатков своего древнего еврейского рода требовал сос-страдания и понимания. Требовалось принять и понять почему одних Яхве спасал, а другим Всевышний еще на столетие не оставлял никаких надежд. У Б-га не спросишь. Ему, всепрощающему, надлежит верить. Роптание – это грех, но и жить с украинцами безумно тяжко, как с трудными подростками, которые не желают взрослеть.
А если я уже пережил эту жизнь втрое, и простил их, и назначил виновных и повинных, и отстранил от края бездны невиновных и юных, то всё ли я уже сделал? Пожалуй, нет! Я еще не сказал главное. Мы – евреи, более древний народ, и мы прежде украинцев должны возродиться, чтобы оградить себя от насмешек вздорных детей и дать им свое древнее напутствие, не пресекая и не оскорбляя их необузданной злобной юности… Это только болезни роста. Это от них, и только от них все наши прежние болячки на одной общей святой, по сути, земле.
Я не могу любить украинцев, но я не вправе их ненавидеть. Я просто молюсь об одном, чтобы они начали только взрослеть, только взрослеть, и тогда, даст Бог, и мы способимся отвести их от бездны.
* * *
- Ой, как же у вас всё запущено. – это уже Мендель. И тут же обращение к темпоральному офицеру сопровождения: - А нельзя ли отвернуть на годок-два назад?
- А хоть на полтора… - хмыкаем темпоральный офицер и просто втискивает нас с продовольственными карточками в бесконечную очередь ха белых и крохтким кукурудзяным хлебом. На одного в очереди стоящего выдают 600-граммовый кирпичек и две булочки-малютки. Булочки обычно достаются только первым ста в очереди стоящим. Очередь на полдня. В ней – тысячи… Пенсионеры, пенсионерки, обязательно с медально-орденским иконостасом. У дедки Наума медали за освобождения Варшавы, Украины, Кавказа, ордена Славы второй и третьей степени, орден красной звезды.
Удивительно. Вчера на Левобережной что ли видал эдакий медально-орденский иконостас на едва ли не полсотни орденов и медалей, вплоть до крестов за первую иль вторую Чеченскую бойню кавказцев. Каждый орденок – 10 баксов, каждая медалюшка – пять. Стоимость совести не обсуждается… А здесь в очереди…
- Ты смотри еврей и с медальками. Наверное, орденишки в Алма-Ате или в Баку прикупил… - и дохлый смешок шестерки мелкой воровской масти.
Дедка на выдохе:
- Я тебе говорит, Витька, что воровскую масть надо брать в дых куполом и затем вваливаться в это рыхлое мясо, бросая одним только весом прямо на асфальт. Если удастся – мозги на розбрызг…
- Деда, да не спеши ты со своими поспешностями. – Он дурак, пусть себе говорит.
- Уже наговорился, - решает Наум и бросается на обидчика. Тот тухло и вязко падает на асфальт, загребая верхними клешнями привычно и мастерски. Оттого бошка цела. Но дальше сталинский зэка хватает вора-антисемита за яйца и начинает их по-шойхетски выкручивать… Скотинушка орет и закатывает бельмесы. Дедку отволакивают от полукастрированного такие же как он сам ветераны, евреи. У всех немалые иконостасы, но у каждого обидный вопрос:
- Зачем с мразью пачкался?
- Чтоб этот хмырь больше не распложался…
Поверженный еще несколько минут чуть повизгивая, пытается полсти брасом на дохлом сыром асфальте, но затем, притупив бдительность стариков, медленно отползает в кювет. Там в кювете поджидает его отфингаленная им накануне сявка…
- Ну что, куманёк, наелся хрущевского хлеба. Он же только жидам…
Их больше не бьют. Кто-то даже сует им по беломорине… Евреи, татары, украинцы, армяне, поляки смотрят осуждающе, но не потому что это не достойно всех их, в очереди стоящих, а потому, что больше смотреть не на что. Спектаклей не предвидится. Кончилось и 200 кукурудзяных булочек и шестьсот кирпичиков. Всем прочим обещают белого хлебушка завтра – рыхлого, мгновенно черствеющего, отвратного, но почему-то модно диетического, за который Хрущев вывез на Кубу весь белый украинский пшеничный… Вот она, не последняя каверна перед расторженностью нынешней бездны.
- Витька, шейгиц, шмок, давай из этих бабьих ваз сделаем домашний тир и перебьем их на хрен! - это дед.
- Наум, ты сам шмок, старый идиот, это мальчик из-за тебя вазу разбил... Ты же ему что сказал: возьми этот дирижабль с вишневым вареньем и поставь на стол. А он что подумал - что дирижабли летают... - это уже ворчит старая Хана.
- ...таки да - Витька ростоклыше...
- а ты цедрейте...
- цым тухес...
И так каждый день... Еврейская нищета смеется, а вокруг бегает сытое партийное жлобьё...
В карманах - дырки, в душе ненависть - навсегда... Я не буду любить этот народ, который только прикидывается украинцами... они же партийные вошки... они же и живут только за партсписками... по которым им что-то всё время распределяют, а в нашей бедной семье вечный кадухес...
До будьте все вы прокляты! Остаётся совсем немножко, но начинается юность, а с ней и социальное пробуждение – да! - все мы в ж#пе, поэтому и бьём вазы из совкового хрусталя тоннами... Чтобы урезонить себя... Но однажды вместо хрустальных горшков бьём на хрен советскую власть и опять остаёмся с дешевыми осколками так и не дошедшего до нас счастья. И теперь уже от души говорим каждому:
- Будьте вы прокляты!
* * *
Время и себе удалиться, благо во всяком сне это весьма привычно, испаряйся туманным облачком из неудобного для себя места, и не чирикай. Теперь ему открываются двухэтажные бараки из ракушечника на взморье, где нынче на Запредельном курорте проживают бабуле Хана и дедка Наум.
Сегодня старик не поземному сердит, являясь едва ли не воплощение сурового еврейского Б-га:
– Чем ты занимался в прошлой жизни, милок?
– Пил. – Науму нечего и ответить. Ведь я, прибывший сюда, прошедший через бездну, один из репатриантов из земного мира в мир Запредельный, а сам Наум – эмиссар по поднайму духовных рабочих то ли в Новый Вавилон, то ли в запредельный Нью-Йорк. Нет здесь ни Нового Назарета, ни тем более Нового Иерусалима….
Место их стояния на грешной Земле, а вот Нью-Йорк, как видно, падет…. И тогда я напишу Реквием о Близнецах… Но его уже не услышат.
Все вновь прибывшие живут в двухэтажных бараках, койко-место для меня - на втором этаже, для Менделя – на первом. Сюда нас доставили по предписанию, выданному на наш счет у края бездонной бездны. Мы с Менделем голодны, но уже сейчас требуется думать о своем насущном духовном пропитании, поскольку иное здесь больше не требуется, но требуется энергия, а в бараке как раз срезают внешнюю проводку. Похоже, что и весь этот барак вскоре пойдет на слом.
– Так что, и отсюда им вскоре съезжать? Ну-ну... Этого и следовало ожидать. Эй, работнички! Приготовьте моему внучонку и дружбанчику его по дежурному топчанчику под черным крепом, мс перед дорожкой следует отоспаться и отдохнуть! И пусть никто о прошлом не ропщет!.. С иными и не такое случалось... – под гомерические раскаты собственного хохота, старик удаляется, растворяясь в разом почерневших стенах…
Оказывается, что до тех пор весь свет исходил прямо от него. Теперь о себе каждому следовало беспокоиться самому. Но вокруг шёл непрерывный бег. Все бежали за эмиссаром, спасаясь от темноты, и только сам я был почему-то в свечении, отсвечивая неоном, пока внезапно не замечал, что именно на моем топчане оставлена клач-сумочка моей американской тетушки Ады.
Она – земная дочь Наума, эмигрировавшая в США еще в мае 1975-го...
Очень странная атласная белая сумочка выполненная в виде девичьей попки в золотом обрамлении и с такой же позолоченной ручкой. Открываешь её, внутри особое зеркальце, не отражающее ничего, банкноты невидимых номиналов, две-три женские шпильки-невидимки и скомканный кружевной носовичок совковой поры. Возможно, в этом знак.
Время становиься в иные неземные колонны. Я прихватываю белый атласный клач и оставляю барак последним. Остаются только чьи-то голоса. Среди прочих и голос самого Менделя:
- Прощай, дружище, бывай!
Его голос смешивается с иными, иногда сиплыми, иногда жестко гортанными. Они скандалят до тех пор, пока не происходит полное разрушения еще в недавнем прочного очередного постоялого места.
Теперь мне и неким не-афронеграм надлежит сторожить по ночам дом какого-то пришлого чуда-юда и его старой земной жены, той еще ведьмы. Она наведывается сюда редко, но как только является, сразу увольняет весь спецперсонал, и от этого негро-зулусы в страхе.
Но этот страх так и не передается мне самому, поскольку мне просто очень интересно обнаружить ее присутствие. Но вместо ее самой по пустому замку бродит тень пришельца, дружелюбно говорящая со всем персоналом на непонятном неземном языке, который даже при желании – не понять.
Понимает пришельца только один с синеватым отливом воистину здешний негр с длинным фонариком, но он любовник ведьмы и держит с прочим персоналом дистанцию...
Иногда он настолько обеспокоен поддержанием должной дистанции, что, то и дело отпугивает нас своим длинным фонариком, светящемся Х-лучами. В такие минуты все вынуждены выходить за ограду дома и изображать из себя воров, в отпугивании которых укрепляется авторитет старого ловеласа.
* * *
Из-под блузона выбивалась огромная и почему-то чуть даже румяная грудь. Такую грудь Витька однажды уже видывал. Но та первая принадлежала его бабушке Хане и была обычно скрыта огромным бюстгальтером, за которым дедка Наум уезжал по воскресеньям на толкучку куда-то в Клавдиево, откуда возвращался пьяненьким и обычно радостно вскрикивал:
– Ева, золотко, меня опять пытались объегорить прямо на примерке, но я четко помнил, что чашечки бюста не должны наползать мне на уши. Те, что наползают мне на уши – это уже десятый размер, а у тебя, либн майс, только, слава Богу, девятый.
Национальное чувство – коллективно ненавидеть довершено в Украине до дикого стадного дикарства. А уж самоедская взаимоненависть – это развлечение национальное.
В Вербное воскресенье вычухриниваемся во Владимирский собор. Удивительно сказочный, удивительно киевский… Пуще всех во множестве ужимок и поз, пестроте нарядов и говорилен беспечные святые невинности…
Развлекаются очевидным – куксятся и фикают друг на дружку и косятся на опрятные цветные шифоновые головные платки. Не будь бы этих смиренно-смирительных покровов, казалось бы, сколько бы косищ друг дружке навырвали, а будь они вместо баб мужиками – поднадавали бы друг дружке таких пенделей и подсрачников, что только держись….
Ей Богу, какие-то особо прохудившиеся души у наших киевских Золушек… Что не дамочка, то та ещё Синцирелла. Молодые батюшки в зелёных в серебре шатиях особого кроя чувствуют их несвятость, и оттого смело и ловко окатывают святводицею их многопалубный макияж, из-под которого вымываются наружу мещанские мордашки наших киевских прашек без ананасов с шампанским и улётов с Нью-Йорка на Марс….
Торчать во времени в божьем храме не полагается… Приходиться поневоле возвращаться в реал, в котором куда не кинь – если не кикимора, так мерзкая старушонка. Отмыть бы чем душонку такой, так и впрямь бы стала душою. Но только не сегодня, на полном духовном безветрии и малёхо перецветшей вербы…
А ровно к вечеру на заоконном балконе прохудилась бельевая верёвка. Натянутая ещё при жизни матери и отслужившая своё двадцать лет, она выгнила сразу в трёх местах и оттого потребовала срочной замены. Почти как в поэзии в прозе Герцена… Щи-то посолены… Белье-то стирано…
В придворном магазинце "Всё от 5 до 10" отыскался вполне презентабельный десятиметровый шнурок из мандаринного пластика всего за пять гривен. Воистину, всё желание вошло в означенный спектр покупки, с ровным счетом наоборот – от 10 до 5. Ну да ладно. Жена, правда, осторожно спросила:
- Он хоть не мажется, оранжист туев?
Пришлось убедить, что протянутый из термической мандариново-оранжевой пластиковой крошки он уже по жизни такой. Покупка вписалась… И по параметрам, и по сути… предстояла стирка постельного белья странной машинкой на ультразвуке, которая при всей своей внешней малости и подозрительности, тем не менее, при отсутствии взрослой стиралки служила нам вот уже пять лет по вот такой практической схеме.
В таз с горячей водой наливалась столовая ложка отбеливателя «Ваниш» на три ложки ординарного стирального порошка и раствор перемешивался до полной растворябельности. Затем в него за раз можно либо две простыне, либо 4 наволочки, либо пять махровых полотенец, и включать ультразвуковой стиральный жучок. Да, на восемь часов.
Да, со стороны это нелепо. Но еще более нелепо ждать от жизни подарка спонсоров в виде стиральной машинки… Хотя, коллегам моим за их победы на литконкурсах дарили в прошлом отечественные холодильники… Н не с моим счастьем. Так что, современному писателю в полуавтоматическом режиме приходиться бывать и элементарным крошкой-енотом.
Но не о том разговор. В тот день поздне-апрельское небо почему-то неожиданно сразу заволокло. Намечался первый весенний дождь с чуть тропическим привкусом. Наступил паркий безлунно-предгрозовой вечер. Самый тыц! – пробило меня, и я отправился скакать в кромешной тьме по балкону, натягивая новую пластиковую верёвку по всяким уключинам и технологически просверленным дырам, напоминавшим некие странные оплавы времени больше, чем некогда планировавшиеся опрятные отверстия для всяческих вервий.
- Шлымазл, - засмеялась жена. – Кто же это делает ночью. Грохнешься, костей не соберешь, а мне тебя после этого всячески реанимируй… Шел бы ты, Велла, спать со своей немудрой затеей.
– У нас в роду всегда веревку в темноте вешали… По крайней мере, именно так поступала моя любимая бабулэ Хана, чтобы под покровом ночи вместе в верОвкой, никто не украл у неё маленького еврейского счастья.
– А она что, тоже была мышегас? – спросила жена, и чуть задумавшись определилась: - Так это у вас наследственное. Так сколько, говоришь, бабушка Хана прожила.
- Восемьдесят два года… А что?
- Тогда скачи…
- Ну, тоже мне, эйн Гот вейс, что ты там про себя подумала. Бабушка Хана никогда не была мишугине копф, а даже наоборот – слыла ещё той умницей… Что ты… Но при этом она свято верила в то, что именно на бельевой верёвке по ночам хранилось еврейское счастье, чтобы никакие воры его не могли из дома украсть….
- Ага, я, кажется, поняла. Только в том случае, если вор воровал бельевую веревку, то он при этом прихватывал не только все жечи, что висели на ней, но и само еврейское счастье…
- Ну да, на бельевой верОвке висели на просушке не вещи, а жечи, и там же дремало огромное еврейское счастье, которого ни в одном бедняцком доме не уместить… А чтоб этого не случалось, любую веревку от бумажной до суконной перед тем, как развесить, полагалось выдерживать в крохмально-мыльном теплом растворе, пока он не остывал.
И вешать такую веревку надо было в полночную пору безо всякой посторонней помощи домашних шлымазелов. А почему? Потому что в полночное время уже и воры и шлымазлы спят, и чужие злыдни-напасти дрыхнут, а свои выходят в сад на прогулку.
Так-то оно всё так, только цыган Яшка регулярно умудрялся и такую заговоренную в счастье веревку с самого утра утащить, и временами это ему ещё как удавалось. А порой не только нашу – еврейскую, но и соседскую – польскую, и гаршановскую сибирскую…
Ладно, то ладно, но только чрезмерно грудастая бабушка Хана не только жила в гармонии с древними суевериями и от всякой грозы пряталась за стареньким шифоньером, она еще имела один природный, скажем, не то чтоб дефект, а огромнейший бюст полноформатного девятого размера, который, естественно носила в особом бюстгальтере, который раз в полгода подыскивал для нее на клавдиевской толкучке Наум.
Так тот бюстгальтер должен был ему быть ровно на всю лысую голову по уши и ни чуточку больше. Так что сей бюстгальтер выбирал дед Наум точно по кумполу, так чтоб до ушей, а не вместе с ушами… К тому же и бретельки на лифчике должны были быть мощными, как на танковом гермошлеме и не падать чашками на уши – то уже десятый размер, а уж с покрытием бравого еврейского носа – то уже точно двенадцатый! Что и говорить, были в ту послевоенную пору и такие дамы-гражданки, и гороху на них шло, как шрапнели, у иных мужичков немало… Но, видно, не переводились и на сей счет в Киеве богатыри!
Вот и тот раз Наум, сторговавшись привезенными на толкучку мициями, которые сносились ему со всего киевского еврейского мира, выпивал для храбрости ровно боевые сто грамм и шел в дамский ряд мерить лифчик для своего семейного счастья. Эту примерку знали, и за ним шли едва ли не всем городским торгом, но Наум с годами точно угадывал, что истинный цымес для его Ханы и никогда не ошибался на мгновенной примерке, прикупал обнову и тщательно просил её завернуть, а уж затем начинал мерить всю продукцию дамского закапелка, чем вызывал дружный и мощный хохот, как торговок, так и зевак, которые при этом давали пищу рыночной шпане, за что случалось она и от себя отстёгивала семейному фронтовику на чекушку.
После этого приходил Наум домой на одной ножке, но всегда геройски вручал жене долгожданную обнову, и тем получал прощение, после чего обычно звучало последний рефрен его семейного счастья в виде двух строчек старой гулажьей песёнки…. Ай, да вспомним, братцы…. Ай, да двадцать первый год….
Сами понимаете, щепетильная бабушка Хана вновь приобретенную мужем для её дородной груди обнову прежде чем одеть и таки носить – тщательно и долго выстирывала, выполаскивала и уже при стирке словно проверяла на прочность, даже если бретельки и остов были сшиты ладно и с самого настоящего парашютного шелка, не приведи, Готоню, только чтоб не из фашистского. Оно хоть и шик в пикантной обнове из фашистского парашюта ходить, но для еврейской души негоже…
Ладно, простирушка прошла, пора была вывешивать свежевыстиранный бюстгальтер на бельевую веревку. А тат как раз и полночь подкралась… Чем не самое время. Позвала строго Наума. Тот уже проспался и безропотно пошел во двор за женой. Слажено и быстро повесили и саму веревку, и белье, постиранное вместе с новым бюстгальтером и старыми армейскими кальсонами самого деда Наума. Пока соседи в воскресенье утром проснуться, солнышко и просушит…
Да только ночь выдалась пасмурной, ливневой, грозовой, полночи из которых баба Хана честно просидела за шифоньером, ни о чем ином, как о собственном страхе не думая, а Наум врезал заливного храповецкого на все нашенские нехоромы. И цыган Яшка сподобился утащить и намыленную новую веревку, для верности и прочности просаленную свечей с всамделишно предполагаемым еврейским счастьем, и дедовы кальсоны, и бабушкину обнову…
Что потом началось… В доме после этого уж точно были и Химины куры, и Яшкины яйца…
- Гобрахт мунес, Нюманю! Ищи этого висельника. Если только он моей бельевой верОвки не вернет вкупе с моим новым бюстгальтером и нашим скисшим еврейским счастьем, то я его, ганыфа, как пить сдам уличному городовому!
- И где ж ты, Хана, видела городовых, их уже сорок лет нет в природе мощей нынешней грозной власти, а все ганыфы нынче стали ворами… Он уже и бюстгальтер твой и наше - то ещё счастье вместе с верОвкой утащил к перекупщице. А та хоть тощая, да не плоская – накроит себе из твоего лифчика себе на два…
- Ага, размахнулся… на четыре… О чем ты говоришь, адиот… Я тебя сейчас как флясну за всё хорошее, твои вставные впереди тебя побегут!
Науму по полу собирать свои вставные челюсти не хотелось, и он печально направился к Яшке. Хана времена была женщиной грозной, и челюстёнки порой летали… Так что внедолге отыскал Яшку Наум и пристал к тому банным листом:
– Яшка, что взял – отдай! Разве мало мы с тобой выпили мировых?
- Немало, но если ты ко мне пришел за вашим еврейским счастьем, то его у меня нет. Негде было украсть. А бюстгальтер мадам Федоровской ночью взял не подумавши… Гремело, так что рассматривать было некогда…. Так что лифчик тут в газетке завернут. Газетка свежая, в ней ровно два месяца как Гагарин в космос взлетел…
- И что, до сих пор летает? – забирая газетную поклажу съязвил Наум. – Ты мне, Яшка, зубы не заговаривай, а то будешь иметь такие, как и у меня, же челюстенки… А зубы вынесу…
- Та ты ж, Наум, кулаком слаб!
- А я кулаком и не буду. Я тебя по-гулажьи – кумполом в подбородок врежу. Слёту!
- Силен, сосед, за что и люблю. Выпьем? – Яшка уже вытащил из-за пазухи и разлил на два гранчака, что стояли на доминошном столе, свежую чекушку водки.
Мужики молча выпили. И тут Яшка покаялся:
- Веревку твою я Белошицкому за троячку продал. Он хотел из нее давненько сделать обводок для своей рыбницы-волокуши…
- А что, она уже у него готова? – бесхитростно поинтересовался Наум.
- Ага, вот последнюю бутылку из-под чекушки несу. Он через каждые полметра к петле из веревки привязывает чекушку, а в нее насыпает пробку от винной и аптечной тары.
- Пробку крошит?
- Однозначно крошит, - как-то непохорошему ответил Яшка.
- А карбида достать могешь…
- А чё ж не достать…
- Вот и достань, да и у меня с работы чуток в доме имеется. Лидка просила, для самогонки. Но ей столько было не надо. Вот и лежит… Ладно… Бутылки, говоришь, у Белошицкого по замыслу поплавками. Пусть и будут поплавки, но с карбитом!
- Так они ж воде повзрываются. Саданет так, что все рыбные инспектора тут же сбегутся…
- А как верОвку вернуть…. Моей верОвки уже не вернуть… Так что не дури… Никакой шрапнели из шариков от подшипников поверх карбида не клади…
- Так они ж будут пахнуть карбидом!
- Да хоть адской смолой! У Белошицкого нюх отбит… А глаз на чужое набит, а ты, Яшка – дурак, что утащил еврейское счастье, а я уже с утра – адиот…
Хана ещё долго ворчала, выглаживая по рубчикам свой вновь обретенный лифчик. Науму она только сказала, что новых кальсон тому не видать сраку лет, по тех пор, пока он не вернет домой хоть и сраное, но их еврейское счастье. Но к утру на нашем дворовом пятачке уже красовалась точно такая, верОвка, которую Яшка честно уволок у заказчика воровства Белошицкого...
В это время самого Белошицкого везли в участок в мотоциклетной коляске, поскольку его волокуша стала рваться над элитным днепровским плесом в районе Конче-Заспы, где такому эксфронтовому писарю и сексоту не велено было рожи являть, а не то, чтобы устраивать неожиданную рыбью корриду… Рыбу взвесили, Белошицкого оштрафовали, а в довершение всех бед пакостника, во дворе он не обнаружил своей бельевой веревки.
Вечером он приступил к невозмутимой Хане, которая, мурлыкая некий советский шлягер, при этом скорее только в себе, развешивала только выстиранную привычную вечернюю постирушку:
- Мадам Федоровская, у вас же вчера, помниться, украли веревку?
- Мою, с еврейским счастьем – да ни в жисть.. А вот вы, помниться, яшкиного шкета вчера обидели. Не вы ли выбили у него из детских ручонок мороженку?
- Ну, я. Это справедливо! Он же вырастит такой же, как все цыганы, попрошайкой… Это нечестные деньги, а, значит, и мороженное куплено не честным образом…
- Честно, это я ему 20 копеек дала. А потом после вашего поступка пошла и купила Михаю уже более скромное за 11 копеек. И советовала подальше от вас его скушать…
- Отчего же на вас нашла такая внезапная доброта, мадам Федоровская?
- Видите ли, товарищ Белошицкий, я не умею научить неумного человека красть, но я всегда пожалею любого дворового ребенка… Но ведь участковому этого не расскажешь, вы со мной согласны, сосед? Шли бы вы себе мимо нашего палисадника, а то, знаете, и у этого штахетничка, говорят, есть уши…
- Так значит у вас моя верёвка!
- Так значит, вы сказали Яшке украсть мою в купе с нашим маленьким еврейским счастьем и вашей рыбной корридой?
- Так это вы?!
- Нет вы, товарищ Белошицкий, вы и только вы со своими методами и стандартами… Это ж как интересно, у еврейки украл верОвку цыган. Оба цвейн… И ребОнок без мороженного, и папа в тюремном закапелке, и жечи украдены, и еврейское счастье… Скоко верОвочке не виться… Купите себе новую, Белошецкий… На новую заплату… Ведь от старой у вас немного осталось?
- Старая жидовка!
- Глупый пшек!
…Три дня куксился нищий дворовый интернационал… А затем, как-то странно, вроде бы и без особого повода выпили мировую и простоватый Наум, и плутоватый Яшка, и хитроделанный Адам Белошицкий, и их разноплеменные жены…
Бедняцкие ссоры не могут продолжаться вечно, но всегда будут те, кто будут пытаться репродуцировать их… и пробовать выбить из слабых детских рук чьё-нибудь даренное мороженное, чтобы и его пригрести под себя, и при этом не удавиться….
«Країна самоїдів» - сокрушился в первом же дискуссионном посте на фб придирчиво пристрастный читатель...
Иначе и не назвать... Я этот феномен наблюдаю по сей день... в киевских послевоенных бараках этнических украинцев, кстати, не было и на дух! У них были отобраны паспорта, и они просто были тупо закрыты в режимные в ту пору колхозы...
Первый вал украинских детей в интернаты Киева я ощутил только к пятому классу - в 1966 году, до тех пор украинцы жили в своеобразных сельских гетто... Вот тогда и пошла волна кромешной черносотенности против нищего киевского населения... Это плохо исследованный феномен...
Но вот паренек за одной со мной парты, ставший по жизни другом и директором чернобыльской школы, до самой армии так и не получил паспорта, поскольку жил в поселке Котове, вроде сегодня чуть дальше давно уже киевской Феофании... Паспорт получал с боем только в 1974 году, когда самому ему было уже двадцать и потребовался он для росписи в ЗАГСе со своей в ту пору киевской невестой! Выбивали паспорт через Московский райком партии в г. Киеве. В ту пору мой одноклассник был уже коммунистом.
Вот ужас, который породил народную волну далеко не бытового антисемитизма... Это ужас национального поражения автохтонов в политических правах, словно всей нации записали в личное дело: оставалась, мол, она, нация при оккупации... Сталинизм иначе не умел оценивать никого...
Так были высланы в ныне Авидиопольский район Донецкой области этнические крымские греки... А еврейцев ждал Дальний Восток - Уссурия, тогда как украинцев - казахские целинные полупустыни... Киев же был до 1974 года огромным фильтрационным концлагерем... отсюда и самоедство... каждый выживал, как умел....
Подобный ужас пережили в той или иной степени все народы великого и неделимого, но и поныне нет-нет, да и отыщутся те, кто едва ли не крокодиловыми слезами всплакнут за некогда потерянным «раем». Хоть рай тот был страшнее земного ада. И здесь я твердо и решительно соглашусь с теми, кто утверждает подобное, читая мой словно надорванный переведенный через душу текст...
Удивительно, но в 1966 г. впервые наш интернат для нас - по жизни изгоев привезли русеньких девочек-украиночек из херсонских степей, которых всё-таки решились довести до столицы. Так к нам в класс попала девочка Даша... Сегодня она мать троих мужичков... один электрик при сельсовете, двое периодически сидят... Пятеро внучат от всей несвятой вроде троицы и бескормица...
Все до единого - украинцы. им отступать и бежать просто некуда... ужасно, когда узнал... мои две внучки и внучонок в Израиле, хотя дочь смачно материт – что, сам из интерната, я не дал ей жизни дочери олигарха. А младшая хоть и под боком живет и тоже по отношению ко мне внучата, два последних десятилетия меня просто не замечает. Вот такие прибамбасы иногда приходят на ум в Городе Наума...
- Наум?
- Что Ева?
-Люди сволочи?
-Таки да!..
(ожидайте продолжения репортажа Национального исхода в Бездну)
Комментариев нет:
Отправить комментарий