События вплетаются в очевидность.


31 августа 2014г. запущен литературно-публицистический блог украинской полиэтнической интеллигенции
ВелеШтылвелдПресс. Блог получил широкое сетевое признание.
В нем прошли публикации: Веле Штылвелда, И
рины Диденко, Андрея Беличенко, Мечислава Гумулинского,
Евгения Максимилианова, Бориса Финкельштейна, Юрия Контишева, Юрия Проскурякова, Бориса Данковича,
Олександра Холоднюка и др. Из Израиля публикуется Михаил Король.
Авторы блога представлены в журналах: SUB ROSA №№ 6-7 2016 ("Цветы без стрелок"), главред - А. Беличенко),
МАГА-РІЧЪ №1 2016 ("Спутник жизни"), № 1 2017, главред - А. Беличенко) и ранее в других изданиях.

Приглашаем к сотрудничеству авторов, журналистов, людей искусства.

ПРИОБЕСТИ КНИГУ: Для перехода в магазин - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР

ПРИОБЕСТИ КНИГУ: Для перехода в магазин - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР
Для приобретения книги - НАЖМИТЕ НА ПОСТЕР

четверг, 9 октября 2025 г.

Веле Штылвелд: Городская осенняя сказка

Веле Штылвелд: Городская осенняя сказка
или
Рекреация, где всё ещё можно взлететь.

В самом сердце города, среди бетонных стен, рекламных щитов и спешки, затерялась крошечная рекреация — зелёный уголок, как случайная запятая в длинном предложении урбанистической жизни. Её не было на картах, и даже местные жители проходили мимо, не замечая, что за низким чугунным забором начинается другая реальность.
Там стояло дерево — высокое, обнажённое, с ветвями, тянущимися к небу, как руки древнего мудреца. Его ствол был узловат и сед, и в нём угадывалась фигура северского бородатого цапли, застывшего в вечном размышлении. У корней — пышные лопухи, разросшиеся в октябрьском буйстве: багряные, охристые, с прожилками, как старинные карты. Это была крона, сброшенная на землю, чтобы умереть красиво. Но даже в этом умирании было что-то живое — как будто дерево не прощалось, а просто переодевалось в новую форму.
Рядом пробивались молодые побеги — зелёные, дерзкие, как юные мысли. Они жили по своим законам, не признавая ни осень, ни старость. И среди этой живой тишины, на старой скамейке, сидел мальчишка.
Он приходил сюда каждый вечер. Не за тишиной — за голубями.
Это были последние голуби, что выжили в мире, где стекло заменило небо, а шум стал громче дыхания. Они прилетали сюда — кто-то на крыльях, кто-то, шатаясь, приползал по земле. Многие приходили умирать. Но не сразу. Сначала они сидели рядом с мальчишкой, слушали дерево, набирались сил. А потом — взлетали. Не высоко, но достаточно, чтобы смерть не заметила.
Мальчишка кормил их. Он приносил крошки, семена, иногда просто тепло своих ладоней. Он не знал, зачем. Просто чувствовал, что это важно. И дерево, казалось, понимало. Оно шептало ему сказки — не словами, а шелестом, треском, дыханием.
Оно рассказывало, как листья превращаются в память. Как корни хранят голоса тех, кто мечтал. Как каждая осень — не конец, а возможность начать заново.
Один голубь был особенно стар. Его крыло висело, как забытая шаль, и он не мог взлететь. Мальчишка назвал его Тень. Он кормил его отдельно, говорил с ним шёпотом, как с другом, которого нельзя потревожить. А дерево слушало. И однажды, когда ветер был особенно мягким, Тень взлетел. Медленно, тяжело, но взлетел. И исчез в небе, как точка, как мысль, как прощение.
Мальчишка не плакал. Он просто сел на скамейку, положил ладонь на кору дерева и сказал:  
— Спасибо.
И тогда дерево рассказало ему новую сказку. О девочке, которая рисовала на листьях лица. О старике, который приносил яблоки и кормил воробьёв. О женщине, которая однажды оставила под деревом письмо, и оно проросло.
Мальчишка слушал. А голуби кружили над ним, как живые мысли, как память, как надежда.
Так продолжалась городская осенняя сказка. И каждый вечер она становилась чуть длиннее.  
А рекреация жила. Незаметная, волшебная, настоящая.  
И в ней всё ещё можно было взлететь.

Житейская притча времён войны.
В один из тех дней, когда фронт был далеко, но тревога — рядом, мы стояли у двери бывшей казармы, переделанной в жилой блок. Осень была тиха, как выдох, и казалось, что город сам затаил дыхание. Накануне я звал санитаров — не по ранению, а по внутреннему надлому. Но никто не приехал. Видно, судьба решила: теперь лечат не по вызову, а по зову.
И вот — стук. Мы открыли. На пороге стояли трое: не святые, но будто из другого времени. В серых рясах, с белыми платками, на которых алели кресты, они напоминали санитаров времён Первой мировой. Косынки на головах — как у пастухов, будто пришли не лечить, а вести.
Старшая сказала без лишних слов:
— Мы знаем, что с вами. Вы теряете интерес к жизни, как к событию. Но мы умеем возвращать.
Мы не спорили. Вышли с ними. И увидели — улица, по которой шли другие троицы, с другими людьми. Все шли молча, будто в растерянности. Лица — удивлённые, но не осознавшие.
Это была Улица земных печалей. 
На ней не кричат, не бегут, не спорят. На ней идут, как идут по жизни — ни шатко, ни валко. И если пройдёшь её до конца, не оступившись, не отвернувшись — обретёшь себя. Не как солдат, не как больной, а как человек, прошедший путь.
На горизонте улица растворялась в светлом небе. Санитары исчезали, как облака. А те, кто остался, вдруг начинали чувствовать — не боль, не страх, а душу. Свою. Настоящую. И это было исцеление. Без уколов. Без слов. Только шаг — и ты уже другой...
Мы уже стояли у входной двери, за которой начиналась внешняя реальность, отделённая от глубин коммунального лабиринта — бывшей общаги, ныне аккуратно преобразованной в светлые боксы квартирного типа. Осень звала нас на городскую прогулку, но накануне я вызвал скорую, которая так и не приехала — будто отказалась вмешиваться в судьбу, уже запущенную по иному маршруту.
И вот — звонок. Мы отперли замок, и перед нами предстала троица: не святая, но неотложная. Паромедики, как их теперь называют, были облачены в серые сатиновые рясы, напоминающие форму санитаров Первой мировой, с белыми платками, на которых алели вышитые кресты. Косынки, надетые на головы, напоминали пастушьи сумки — как будто они пришли не лечить, а вести.
Главная из них заговорила сразу, без предисловий: 
— Мы знаем ваш диагноз. Вы теряете интерес к событийной парадигме окружающей жизни. Но мы поможем.
Мы не возражали. Мы приняли помощь. И вышли с ними — троицей странных проводников — на улицу, где нас уже ждали другие троицы, сопровождающие других людей. Знакомые и почти незнакомые, все они шли, растерянно озираясь, будто не замечая своих спутников. Их лица были полны удивления, но не осознания.
Все они были с Улицы земных печалей. 

среда, 8 октября 2025 г.

Веле Штылвелд: Медитации на звездном пути

Веле Штылвелд: медитации на звездном пути

Протоматериальная археология Марса
или
Глиняная память Марса
Проточеловечечиво как форма надежды.
Мы стоим перед амфорой, найденной в марсианском кратере, и не знаем — это сосуд или иллюзия сосуда. 
Это память или проекция желания помнить. 
Но в её изгибах — нечто большее, чем просто эрозия. 
В ней — намерение.
Как будто материя, оставшись одна, без жизни, без дыхания, всё же решила — сохранить форму.
Не ради кого-то. 
Не ради будущего. 
А просто потому, что форма — это способ быть.
Мы называем это состоянием проточеловечечива. 
Это не разум. 
Это — предчувствие разума. Как тень, которую отбрасывает ещё не взошедшее солнце.
И если на Марсе когда-то была жизнь, она, возможно, не оставила нам слов. 
Но оставила ритмы. 
Повторения. 
Симметрии. 
Фрагменты, которые можно собрать — не в рассказ, 
а в молитву формы.
Мы, земные археологи, не ищем больше доказательств. 
Мы ищем согласие материи с культурой. 
И находим его — в глине, в камне, в пустоте, 
которая вдруг оказывается — не пустой.
Завтра мы будем создавать не технологии, а ритуалы формы. 
Не машины, а сосуды для памяти. Не цивилизации, а уклады, где материя и смысл — не враги, а соавторы.
И, быть может, в каждом гончарном круге, в каждом орнаменте, в каждом фрагменте разрушенного дворца мы услышим — не голос, а вздох.
Вздох Марса. 
Который когда-то тоже хотел помнить.

Марсианские пилигримы
или
Прах, что молится  тупо
После разрушения Марса, когда его кора разошлась трещинами, а атмосфера рассеялась в межпланетной пустоте, планета стала местом паломничества. Не для учёных, не для колонистов, а для тех, кто искал в безмолвии смысл — космических пилигримов, странников из систем, где вера давно превзошла технологию.
Они прибывали на Марс в кораблях, похожих на монолиты, чёрные и гладкие, как застывшая мысль. Высаживались в скафандрах, покрытых символами, не поддающимися дешифровке. Их походка была неспешной, как у тех, кто не боится времени. Они не искали убежища — они искали присутствие.
На поверхности планеты они возводили приборы веры: конструкции из сплавов, реагирующие на магнитные поля, свет далёких звёзд и даже на гравитационные колебания, едва уловимые. Эти алтари не имели функционального назначения. Они были созданы для одного — быть разрушенными.
Марсианские бури, несущиеся со скоростью звука, сносили их до шлакобетонных оснований. Песок засыпал всё. Но пилигримы возвращались. Снова и снова. Как будто разрушение было частью ритуала, как будто исчезновение придавало смысл их присутствию.
Перед уходом они молились. Их голоса, искажённые радиопомехами, звучали в эфире, как эхо забытой истины:
«Да будет прах наш вечно вращаться в орбите веры…»  
«Пусть звёзды не отвернутся от нас, как отвернулась плоть от Марса…»
«Мы — тени света, мы — пыль истины. Прими нас, красный прах…»  
«В безмолвии планеты — голос наш. В разрушении — обет наш…»
Один из приборов, уцелевший дольше других, был обнаружен автоматическим зондом с Земли. Он излучал слабый сигнал, повторяющийся каждые 88 часов:
«Credimus in vacuum. Credimus in ruina. Credimus in iter.»
Мы верим в пустоту. Мы верим в разрушение. Мы верим в путь.
Учёные спорили: что это — религия или форма космического протеста? Почему именно Марс? Почему не Юпитер, не Титан, не мёртвые луны? Ответа не было. Возможно, потому что Марс был когда-то жив. А вера, как известно, любит пустоту, чтобы её заполнить.
И когда последний пилигрим покинул планету, оставив за собой очередной разрушенный алтарь, ветер поднял песок и закружил его в спираль. В этом вихре, если прислушаться, можно было тупо уловить шёпот:
«Прах, что молится, — не исчезает. Он становится частью пути.»

Запоздавшая новость 
— Я почти опоздал, — посетовал звёздный мальчик. — Ещё немного — и мы бы разминулись в Вечности. 
— Что тебе, — буркнул земной старик, не отрывая взгляда от потрескавшегося экрана. — Разве я не предупреждал тебя ещё накануне о взрыве сверхновой? Но ты, малыш, обычно меня не слушаешь. С чем на сей раз пожаловал?
Мальчик замешкался, но затем вытащил из-за пазухи гусиное перо, тонкое, чуть светящееся, будто впитавшее в себя остаточное излучение звезды. Он протянул его старику, не как дар, а как весть. 
— Я просто хочу, чтобы ты услышал. Не как учёный, не как хранитель хроник, а как человек. Это перо — не артефакт. Это память. О том, что было, и о том, что ещё может быть.
Старик взял перо, и в его пальцах оно зазвучало. Не голосом, а дрожью — как будто в нём хранилась песня, которую когда-то пели на берегу исчезающего мира, до того как небо стало зеркалом для умирающих звёзд. Он хотел отшутиться, но не смог. Мальчик смотрел на него слишком серьёзно.
— Ты знаешь, — сказал мальчик, — я видел, как сверхновая вспыхнула. И в тот момент я понял: мы всё ещё можем быть вестниками. Даже если опаздываем.
Старик молчал. Он вспомнил, как когда-то сам бежал по пыльной дороге, неся в руках плёнку с последними кадрами исчезающего города. Тогда он тоже опоздал. Но кадры сохранились.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Значит, напишем. Не отчёт. Не хронику. А главу. Для тех, кто ещё не родился, но уже ждёт.
Он взял перо, и экран ожил. На нём появились первые строки: 
"Когда сверхновая вспыхнула, никто не знал, что это — не конец, а начало. Запоздавшая новость пришла не по каналам связи, а в руках мальчика, который не хотел быть героем. Он просто хотел быть услышанным."
Мальчик улыбнулся. Он знал: теперь они не разминулись.

Как окончательно стать человеком 
или
почему Маск — не просто человек, а архетип.
Маскарад Илона: хроника родыкпи и паранормального становления.
Он не был выбран — он был прикомандирован,словно не человек, а литературный жанр, отправленный на Марс по квоте душевной неустроенности. 
Место было свободно, и он — Илон Маск — забронировал его под себя, как бронируют столик в кафе, где подают только чудеса.
Но дети. Эти дети. Они порой просто не дают крупной озабоченности оторваться от родыкпи — тех, кто не просто домочадцы, а кипящие узлы памяти, архивы, голоса, гуси, всё то, что держит тебя на Земле, даже когда ты уже в скафандре.
Старт:ЯЯЯНь
Он полетел. Не как визионер, а как ЯЯЯНь — так называл себя в отчётах, ошибка автозамены,ставшая новым именем. 
Он был линейный земной писала,с индивидуальным опытом восприятия, не склонный ни к уживлению,ни к чуду. Но чудо — оно любит тех, кто его отверг.
С первых часов на Марсе его начали преследовать странности: 
- Кофе в капсуле менял вкус в зависимости от настроения гусей. 
- Сны были общими — он видел то, что снилось родыкпи. 
- А однажды он проснулся с голосом, который называл его "Папа Карло".
Он прибыл на Марс как нигилист. Но Марс — это планета, где даже пыль умеет рассказывать истории.

Превращение: Маскарад
Сначала он просто записывал. Потом начал читать. Потом — с интонацией. Потом — с костюмами. А потом — с оркестром из марсианских ветров и голографических гусей.
Его шоу называлось "Маскарад Илона".Каждый выпуск — это реконструкция одного невозможного события: 
- Как марсианская тень спасла астронавта от депрессии. 
- Как дети Земли прислали рисунки, и они стали картами подземных тоннелей. 
- Как он сам однажды исчез на 12 минут, а вернулся с новым именем: Илон Пьеро, шоумен первой величины.
В Феерическом финале он стал легендой. Не потому что был гением, а потому что стал смешным. Он не притворялся пророком.Он просто показывал,как чудо выглядит,если его не бояться.
На Марсе его называли: "Тот, кто оторвался от родыкпи и приземлился в себя." А на Земле — "Илон, который наконец-то стал человеком."
В этом текст в цикл можно добавить сцену, где он впервые встречает гусей, говорящих на языке очепяток, или как родыкпи становятся марсианским фольклором. Или даже ввести Арлекино как продюсера шоу. 
- Вечно ты торопишься контекст, даже на только что составленном тексте. Не торопись, дружище Вальтер... Ещё не вечер!




вторник, 7 октября 2025 г.

Веле Штылвелд и Игорь Сокол: В ожидании встречи, НФ-рассказ


Веле Штылвелд и Игорь Сокол: В ожидании встречи, НФ-рассказ

Океанский лайнер не спеша разрезал темно-синие волны, направляясь к Галопогоским островам. Со стороны это выглядело как картина которую нарисовал гениальный художник, словно кадр из медитативного фильма: величественный лайнер, неспешно скользящий по гладкой поверхности океана где каждая волна как вдох природы - ведь галапагосские острова не просто Осколки древних вулканов в мировом океане. Назначения их словно навсегда переплетено с чем-то первозданным и загадочным. В принципе именно так всё и было. 
В Кают-компании недавно закончилась выездное заседание президиума графического общества имени Жак-Ива Кусто. Один из новых членов общества, молодой скандинавский учёный Фред Бёрнсон был оставлен в каюте для своеобразного экзамена, который проводил его наставник Мануэль Родригес, уроженец южной Америки.
Словно кто-то закодировал сцену в поэтический алгоритм — где каждый штрих нёс не только образ, но и предчувствие. 
Никто сразу не заметил, как медитативная мощь океана и величие лайнера привели к загадочности встречи.
В верхней части картины — звёздное небо, над которым зависала летающая тарелка, словно предвестник иной реальности. Ниже — океанский лайнер, освещённый мягким светом, неспешно скользил к Галапагосам, где волны дышали, как сама природа.
Внутри — Фред Бёрнсон и Мануэль Родригес в каюте, обсуждали нечто важное, глядя в иллюминатор. Там, среди зыбких отражений, уже виднелся приближающийся, но внезапно растворившийся в океане объект — странный дискообразный объект, словно сорвавшееся с неба слово, не успевшее стать явью. Как галапагосские черепахи.
— Да, Фред, именно черепахи. Galápago — так по-испански называли седло, напоминающее панцирь этих гигантов. Отсюда и имя архипелага. Но дело не только в них.
Мануэль Родригес, слегка улыбаясь, продолжил:
— Галапагосы — это не просто острова. Это живой музей эволюции. Здесь каждый вид — как страница в книге, которую Дарвин начал читать почти двести лет назад. И вот почему правительство Эквадора ограничивает туризм: чтобы сохранить эту книгу от выцветания.
— Я слышал, — сказал Фред, — что туристический налог недавно удвоили. До двухсот долларов с человека. Это много...
— Много, но справедливо. Массовый туризм — как шторм для хрупкой экосистемы. Игуаны, фрегаты, морские львы, те самые черепахи — они не знают, как защищаться от нашествия. Поэтому каждый визит — как экзамен на уважение к природе.
В этот момент иллюминатор снова дрогнул. За стеклом — не волна, а тень. Словно кто-то листал страницы подводной книги, и одна из них — была о ещё доселе неведомом.
— А вы, Фред, готовы читать дальше? — спросил Мануэль, глядя не на океан, а вглубь времени.
Фред и Мануэль
- Вот-вот, что-то припоминаю — это ответ, достойный среднего обывателя, но не учёного. А ведь мы с вами, Фред, специалисты по мировому океану. Запомните это раз и навсегда, как и то, что этот архипелаг славится тем, что морские черепахи со всего океана приплывают сюда откладывать яйца. Целыми толпами взбираются они на берег — если это слово применимо к рептилиям. Завтра вы увидите кадры кинохроники. Зрелище впечатляет. Приходилось ли вам слышать о подобном?
Природа не терпит одиночества — во вселенной она всегда стремится воспроизвести себя, отражаясь во всех земных видах фауны, словно в зеркалах жизни. Полярный остров Врангеля у берегов Чукотки называют родильным домом белых медведей, и не случайно: здесь, в суровой арктической тишине, природа словно бережно раскрывает свою тайну продолжения рода. Остров, никогда не знавший ледникового плена, стал убежищем для сотен медведиц, ежегодно выбирающих его как безопасную колыбель для рождения потомства. В этом уголке мира, где лед встречается с небом, природа говорит на языке вечности — и белые медведи становятся её живым ответом на одиночество, её стремлением к жизни, к движению, к бесконечному циклу бытия.

На рассвете, когда первые лучи солнца касались скалистых берегов Галапагосов, начался нерест. Сотни морских черепах, как по команде, вышли из воды, чтобы продолжить древний ритуал жизни. Но в этот раз среди них были другие — меньшие по размеру, с вытянутыми конечностями и странной, почти вертикальной осанкой. Их панцири были гладкими, с металлическим отблеском, а глаза — глубоко посаженные, словно привыкшие к иному свету.
Фред Бёрнсон, наблюдая за происходящим с возвышенности, не сразу понял, что видит. Мануэль Родригес молча протянул ему бинокль.
— Это они, — сказал он. — Galápago erectus. Мы давно подозревали, что существует подвид, но никто не ожидал, что он проявится именно сейчас.
-
Подводная цивилизация
Эти прямоходящие черепахи не задержались на берегу. После короткого пребывания они вновь ушли в океан, но не просто уплыли — они опустились на дно, туда, где, как выяснилось, уже давно существовала скрытая цивилизация. В подводных пещерах, среди термальных источников, они построили структуры из кораллов и вулканического стекла, напоминающие храмы и обсерватории. Их общество было основано на биолюминесцентной коммуникации, симбиотических связях с морскими организмами и глубинной памяти океана.
-
Контакт
Через несколько нерестов, когда подводная цивилизация достигла критической численности, начался контакт. Сначала — через загадочные сигналы, похожие на пульсации в воде. Затем — через появление артефактов на берегу: кристаллы, испускающие звуки, похожие на музыку, и изображения, которые невозможно было расшифровать обычными методами.
Так Фред и Мануэль стали посредниками между людьми и Galápago erectus. Учёные всего мира собрались на архипелаге, чтобы понять: что это — эволюционный скачок, результат мутации, или вмешательство извне?
Подарок Земле

Через семь нерестов, когда доверие было установлено, прямоходящие черепахи передали людям знание — не технологии, не оружие, а способ восприятия времени. Их цивилизация жила не линейно, а в спирали: прошлое, настоящее и будущее были для них единым потоком. Это позволило им предсказывать изменения климата, миграции видов и даже эмоциональные состояния экосистем.
Земляне получили доступ к этому восприятию через особые кристаллы, которые синхронизировались с нейронной активностью человека. Это изменило науку, искусство и даже политику: решения стали приниматься с учётом будущих последствий, а человечество впервые почувствовало себя частью единой биосферы...
-
На берегу, под звёздным небом, Фред смотрел на океан. В его руках — кристалл, пульсирующий в такт сердцебиению планеты.
— Мы не одиноки, — прошептал он. — И, возможно, никогда не были.
Мануэль улыбнулся:
— Природа всегда знала больше, чем мы. Мы просто начали слушать.

воскресенье, 5 октября 2025 г.

Веле Штылвелд: Арка памяти

Веле Штылвелд: Арка памяти

-
Йорк Ядансон и Арка Памяти  
НФ-рассказ 
Йорк Ядансон не был героем. Он не стремился к славе, не искал открытий, достойных заголовков. Он был тихим человеком, архивариусом по духу, не по должности. Его интересовали не образцы, а следы. Не ресурсы, а жесты. Он слушал, когда другие бурили. Он останавливался, когда другие спешили.
На сорок третьем соле, в районе фланцевой платформы, он подошёл к арке. Пыль поднялась, как занавес, и всё вокруг замерло. Он не прошёл — он остался. И тогда Марс заговорил.
Не голосом, не светом. Структурой. Трещинами, отверстиями, плитами, сложенными в круг. Каждая трещина — как глагол. Каждое кольцо — как склонение. Йорк не понял сразу, но почувствовал: здесь не было величия. Здесь была точность.
Он начал записывать. Не на планшет — на внутреннюю поверхность шлема, как будто боялся, что слова исчезнут, если их не сохранить телесно. И Марс диктовал:
-
«Кольцо — это не дверь. Это след.  
Плиты — не тропа. Это карта того, что было.»
Он видел, как марсиане — не существа, не формы, а намерения — строили круги. Не для защиты. Для прощания. Они знали, что не выживут. Но надеялись, что кто-то придёт. Пройдёт. Поймёт.
Он видел и другое. Иллюзии. Платформы, построенные ради власти. Кольца, превращённые в оружие. Плиты, на которых писали лозунги, а не имена. И почувствовал горечь, как будто сам Марс — не планета, а разочарование.
Но в последнем кольце, самом маленьком, он нашёл запись. Не текст. Не звук. Жест. Камень, гладкий, с трещиной в форме сердца. Кто-то — последний — положил его. И рядом — пустое место. Ждущее.
Йорк опустил свой камень. Не как учёный. Как человек. И прошептал:
«Вы были. И вы — есть. Завтра будет. Я донесу.»
Он вернулся. Не с образцами. С языком. С чаянием. С надеждой, которую не кричат. Надеждой, которую кладут рядом. Молча. Как завтрак. Как заботу. Как память.
Так  Йорк  до времени стал не просто носителем языка, а его единственым хранителем,а арка памяти — артефактом не только марсианской, а общей цивилизации двух планет.
-
Сол - марсианские суткиЙорк Ядансон и Арка Памяти  
-
Проект реконструкции шлакобетонных фланцевых конструкций на Марсе
На изображении — виртуальная сборка шлакобетонных фрагментов, где кольца и плиты начинают складываться в полуразрушенную платформу, словно инженерный круг памяти, наблюдаемый марсоходом Curiosity. 
Фланцы — с отверстиями под болты, плиты — потрескавшиеся, но поддающиеся сборке. Всё это — под охристым небом, в мягком свете, как будто Марс сам освещает свою былую структуру.
Вот переписанная версия выводов — без техноабзацев, с легендой, будто бы она дошла до нас сквозь пыль времён, как шепот марсианской памяти:
-
Шлакобетонная Память: Фланцы Марса
Из записей, найденных в пыльной складке света, между кольцом и трещиной
На склонах горы, где марсоход Curiosity движется без спешки, среди камней и пыли, всё чаще встречаются фрагменты — не просто камни, а осколки конструкции.  
Плиты, кольца, фланцы.  
Они не требуют восторга. Они не зовут к сенсации.  
Они просто лежат.  
И ждут, когда кто-то — неважно, человек или машина — начнёт собирать.
Из этих фрагментов складывается платформа, будто бы когда-то служившая для чего-то важного:  
для собраний, для памяти, для передачи чего-то, что нельзя было сказать словами.
-
Легенда, дошедшая до Земли
перевод с марсианского, найденного в кольце
Когда ветер был ещё млад,  и пыль не знала усталости,  мы строили круги, чтобы помнить тех, кто не вернулся.    
Кольцо — это не дверь.  
Это след.  
Плиты — не тропа.  Это карта того, что было.  
Мы не были велики.  Мы были точными.    
 И если кто-то когда-нибудь  соберёт нас снова —  пусть делает это без фанатизма.  
Пусть делает это как завтрак.  
Как заботу.  
Как память, которую не кричат.
-
Проект реконструкции шлакобетонных фланцевых конструкций на Марсе
На изображении — виртуальная сборка шлакобетонных фрагментов, где кольца и плиты начинают складываться в полуразрушенную платформу, словно инженерный круг памяти, наблюдаемый марсоходом Curiosity. 
Фланцы — с отверстиями под болты, плиты — потрескавшиеся, но поддающиеся сборке. Всё это — под охристым небом, в мягком свете, как будто Марс сам освещает свою былую структуру...
-
Пару слов о жилетке...
Хаг самэах жилетка моя родненькая
В этом году жизненные пазлы складывались чуть более торопливо, чем прежде. События налетали без предупреждения, как весенний ливень, и даже печаль не утруждала себя прелюдиями — она просто наваливалась, сминая под собой настоящее горе. Слезы не лились, будто иссякли запасы внутренней воды, и оставались только глухие аккорды житейских ужасов, от которых так и не удалось отчухрыниться.
Гадалки сулили богатство — много денег, но ни крупицы простого человеческого участия. Их пророчества были как дешёвый конфетти: яркие, но пустые. Что до гадалок, то они исконно врут. А вот дух удачи — он был рядом, но как-то по касательной, не в самой гуще, не в самом сердце. Соучастие его было дозировано, как лекарство, которое не лечит, а просто напоминает, что ты болен. И уж тем более не было у него манижек, чтобы тихо и достойно  поплакать в счастливую жилетку — ту самую, которую я бы поместил в настенной рамочке и начал бы тихо молиться на неё: «Хаг самэах, жилетка моя родненькая. Хаг самэах…»
И если бы мне довелось обрести такую жилетку — не вещь, а символ — я бы не искал в ней спасения, я бы искал в ней подтверждение, что тепло бывает не только в батареях, но и в людях. Что участие — это не предсказание, а присутствие. И тогда, может быть, даже самые рваные кусочки пазла сложились бы в картину, где есть место не только деньгам, но и доброте.
-
Запах рук
Я никогда не курил. И слово «табакокурение» всегда казалось мне чем-то чуждым — старым, затхлым, как забытая в шкафу шинель. Но два эпизода в моей жизни сделали это слово личным, почти телесным. С тех пор оно пахнет страхом, отвращением и чем-то, что невозможно смыть.
Первый случай произошёл в операционной. Меня готовили к удалению аппендикса. Анестезия уже была введена, но я не засыпал. Мир вокруг расплывался, но сознание цеплялось за реальность, как кошка за край занавески. И тут — прикосновение. Женские руки легли мне на лицо. Шершавые, продолговатые, с костлявыми пальцами. Я почувствовал их, прежде чем понял, что это руки. Почувствовал запах.
Никотин. Ядрёный, въевшийся, как будто эти руки годами держали сигарету, не отпуская ни на минуту. Я забился в панике, как рыба об лёд. Хотел закричать, но голос не слушался. Только внутри — немой вопль:  
«Руки! Убери падло с моего лица руки!»
Медсестра хихикнула, не поняв, что её прикосновение стало для меня пыткой. Но хирург понял. Он резко отдёрнул её руки, как будто вырывал из меня саму смерть. И действительно — эти пальцы, пропитанные никотином, были как руки смерти. Холодные. Деревянные. Чужие.
Второй случай — школьная столовая. Массовое отравление. Комиссия: учителя, медики, родители. Всё выглядело стерильно, почти образцово. Но пожилой врач, с глазами, как у сыщика, попросил сотрудников кухни показать руки. Он нюхал ладони, всматривался в кожу, словно искал следы преступления.
И нашёл — у повара, которого школьники звали «дядя Вася».
— Ты делал котлеты?  
— Я... ну... да.  
— Куришь?  
— Курю. А что такого?  
— У тебя каждая бороздка на ладонях пахнет смертной конюшней! Ты пропитан никотином! У тебя феномен — ты выводишь никотин через кожу прямо в еду!
— Я курю, а лошадь пусть не курит, — попытался пошутить Вася.
— Ты балбес. Отстраняю от кухни на десять дней. Лечись. Бросай курить. Иначе — пожизненный запрет.
Я видел многих курящих. Людей с жёлтыми пальцами, прокуренными голосами, с вечной сигаретой в уголке рта. Но только двое — медсестра и повар — стали для меня маркерами никотина. Не просто носителями привычки, а живыми напоминаниями о том, как табак может проникнуть в плоть, в профессию, в чужую жизнь.
С тех пор слово «табакокурение» — не просто архаизм. Это запах, от которого хочется спрятаться. Это прикосновение, которое не забывается.
-