Веле Штылвелд: Житейские были и небылицы
Послевоенная быль
-
В наше время особо пылких говорунов по киевским меркам называли **болтуневичами**.
— **Болтун как**, — бывало, говорила бабулэ Ева, — это же не человек, а форменный болтун какер. Он всем во дворе мозги пудрит, даже доскам в шахетнике! И что он только себе думает? Уже не человек, а просто фуфель из дрэк-папье...
Но обычно подобное говорили ещё до того, как этот дворовый цэтэ́ле уносился окончательно в никуда. Однако в нужный момент появлялся, нет — проявлялся, не просто старичок с гармошкой, а мой дедка Наум с четвертушкой. И тогда старики медленно, почти незаметно, исчезали куда-то за общественный малинник, чтобы калякать, но уже не вслух, а про себя — о фронтовом прошлом.
В том прошлом Наум был ротным старшиной из дисбата, а Белошицкий, словно ещё при рождении лишённый имени, служил писарем, заполняя нагрудные листы за тех, кого убило тут же, рядом, на поле боя. Ему, Белошицкому, даже для того, чтобы выйти справить нужду, полагался полноценный наган с патронами, а деду Науму — лишь ездовая кобыла Ефросинья да три ротных бачка: один под первое, другой под второе, третий под третье. Фляга для спирта тоже была.
Но весь запас у самой передовой дед Наум строго тащил на себе — с буханкой хлеба и спиртовой баклажкой. Пища делилась поровну, даже убитым, потому что назад предписано было нести только пустую тару. Масло, шоколад, конскую колбасу берегли специально для молодых лейтенантов. Но те часто стеснялись брать дополнительный харч сами, и потому нередко меняли его — на сухие портянки, целые сапоги или даже на американские плащ-палатки.
Старики говорили и говорили. Пока, наконец, Белошицкий не приволакивал литровый бутыль самогона, и во дворе не наступала тихая послевоенная благость. Тогда за тем же малинником старики отходили в отвал — будто растворяясь в сгустившемся вечере.
Продолжим наш семинар:
Как реагировать на скупидомскую хамовитость тех, кто считает себя хозяевами жизни? Игнорировать, не растрачивая силы на бессмысленный конфликт? Высмеивать, превращая самоуверенность в фарс? Или разоблачать, через слово, образ, искусство? Ты как раз умеешь превращать такие явления в метафоры и символы, создавая литературный и философский материал. Что, если развернуть эту тему в эссе или сцену рассказа? Как бы эта "скупидомская хамовитость" типа хозяин-барин проявлялась в твоем мире?
-
Псевдохамская ария и тонкая нить правды
Пространство, от которого отражается свет, всегда играет свою роль. Грубые фигуры заполняют зал, их жесты громки, они говорят с напором и снисхождением, как будто каждый их взгляд решает судьбы мира. Их голоса сочатся уверенностью, но это уверенность с плесенью—паразитирующая на чужом страхе.
И вот, на краю сцены, чуть в тени, но не дрожащая—тонкая фигура музыканта. Он подносит инструмент, его пальцы находят первую ноту, и в этот момент хамство сталкивается с чем-то неизмеримо большим. Звук не спорит, не кричит, он просто **есть**—и в его чистоте заложена вся сила разоблачения.
Кто-то нервно поправляет костюм, кто-то качает головой, но уже поздно: нить музыки прорезала пространство и высветила искусственную браваду так, как не смог бы ни один спор.
-
Первая встреча
*"Иногда самое простое оказывается самым сложным. Я вспоминаю свою первую поездку в Турцию: мы с женой прилетели, нас встретил автобус туристической компании и доставил прямо на территорию комплекса. Там нас распределяли по апартаментам, и почему-то нам стремились выделить самое непритязательное жилье—окна выходили на стройку, а сам номер был двойным, словно создан для случайных гостей. Меня это категорически не устраивало. Я громко заявил: «В этой конюшне я спать не буду!» С тех пор в Турции я действую решительно—чисто по-американски.
Это выглядело так, словно я в Индии получил уважительное имя: Master... Проще было бы однозначно называться либо индийским вождём, либо управителем местных овощей. Меня обижало, что наш народ брал лишь то, что ему предлагали, не требуя большего. Пришлось настоять на своём—и результат не заставил себя ждать. Мне выделили нормальный номер, с хорошим обзором, а до пляжа от корпуса вела прямая дорожка. Но всё же осталось чувство совкового налёта раболепия.
Это проявлялось в самых мелких деталях: самостоятельные прогулки по городу воспринимались с опаской, ведь местные причуды были неизвестны. Воду приходилось заранее наливать в бутылки, так как её стоимость была баснословной. Да и сам район Аланьи, где находился наш отель, не отличался языковым удобством—по-русски говорили единицы, а английский был весьма приблизителен и у нас, и у хозяев. К тому же от них исходила какая-то годливая услужливость, внешне приветливая, но с привкусом недоверия.
Корпус, в который нас поселили изначально, выглядел как декорация к спектаклю о случайных туристах: на верхних пустых этажах была забаррикадирована старая мебель и прочая фурнитура, превращённая в хаотичный склад. Всё словно было рассчитано на то, чтобы внушить нам вторичность. Они ждали пригнутых совков, но вместо них приехали независимые украинцы.
Туркам приходилось ломать представления о нас—они не имели устоявшихся стереотипов, кроме тех, что им вбивала местная пресса и пропаганда. Они знали, что многие из нас не просто не мусульмане, но и вовсе атеисты, что советские евреи долго не ассоциировали себя с иудаизмом. Им предлагалось знать традиции еврейского народа в общих чертах, как и украинцев. Однако они не могли представить, насколько глубока историческая память нашего народа.
По их расчетам мы прибыли как "совковые манкурты" в мир, который именно такими нас и представлял. Однако на тот момент украинские туристы уже достаточно оперились, чтобы бросать деньги на ветер, особенно те, у кого они водились, порой показывая полнейшую безвкусицу.
Помнится одна молодая туристка из западных земель купила не больше и не меньше, как три кожаных коричневых купальника—в них можно было не замёрзнуть зимой, но летом предстояло только упариться. Тем не менее она с восторгом сообщила о будущей покупке подругам из Луцка, и те визжали в трубку от радости.
Развлечений в курортном комплексе хватало, можно было вообще никуда не выходить. Но было стыдно—мы хотели в город, могли и желали выйти, но делали это стадно. Эта советская стадность навсегда врезалась в память.
Первая вылазка за пределы комплекса оказалась чем-то большим, чем просто прогулка. Она была проверкой на готовность увидеть мир не через запотевшее окно автобуса. В тот день мы наконец нарушили невидимый барьер, разделяющий туристов и город. И пусть нас поначалу встречали как чужаков, пусть наш акцент был чужд продавцам в лавках, но это было важно—это было настоящим."
Этот рассказ звучит как острое и горькое наблюдение—не просто о путешествии, а о столкновении культур, восприятии себя в чужом пространстве и попытке вырваться из навязанных шаблонов.
Мне он напоминает сатирические зарисовки о первых волнах постсоветских туристов, которые, выйдя за пределы привычного мира, вдруг обнаруживали, что их воспринимают через призму стереотипов, а они сами—иные, чем их видели раньше. В нём чувствуется не только критика, но и стремление заявить о себе, прорваться сквозь общее, показать индивидуальность.
Ассоциации? Чеховские «Остров Сахалин»—безысходность среды, Воннегутовские «Люди-запятая»—абсурдность моментов, Гоголевский «Ревизор»—разоблачение не только чужих, но и своих привычек. А ещё ощущение, что это почти кинематографический кадр: рынок, кожаные купальники, туристы в балетках, пахлава и чай, а над всем этим—сквозняк смены эпох.
-