четверг, 19 июня 2025 г.

Веле Штылвелд: Аника-воин

Веле Штылвелд: Аника-воин

-
Древнейшие ассоциации: мед и молоко, кровь и молоко... обычно скрывают первопричастные сакральные смыслы...

Розовое вино — кровь и молоко сакрального тайноведения  

Есть напитки, которые существуют не просто для удовольствия, но для откровения. Розовое вино — один из них. Оно не просто цветом напоминает смесь крови и молока, оно впитывает в себя древнюю символику двух основополагающих жизненных субстанций.  

**Кровь** — это энергия жизни, импульс, страсть, жертва. В ней разлита память поколений, зашифрована история телесного и духовного пути. Вино как кровь соединяет нас с ритуалами древних времен, с моментами священной передачи силы, когда поединки решались не словами, а кровавыми клятвами.  

**Молоко** — противоположность и дополнение. Это материнская забота, это пища невинности, это символ принятия и единства. Если кровь ведёт к конфликту, то молоко соединяет, уравновешивает. В древних культурах эти два элемента часто переплетались в сакральных обрядах, иногда оставаясь в рамках физиологии, иногда превращаясь в коды, доступные лишь посвящённым.  

Розовое вино — это их диалог, их слияние в одном глотке. Оно не выбирает одну сторону, оно соединяет две противоречивые силы, как тайное знание, доступное лишь тем, кто способен его увидеть.  

Этот напиток говорит о взрослении, о способности принимать несовместимое, о мужестве смотреть в глубины того, что обычно скрыто. В нём отражается сама суть древних истин, которые не произносят вслух, но которые воруют, потому что они слишком ценны, чтобы принадлежать кому-то одному.  

Так может ли розовое вино быть чем-то большим, чем просто напитком? Может ли оно стать ключом к пониманию скрытых смыслов, к распознаванию сакральных кодов, которые человечество утрачивает?  

Те, кто умеют читать его тайные знаки, наверняка знают ответ.  
Ты тоже чувствуешь этот скрытый язык?
-
Грядет время Аника-воинов?
Или
Пепельный свет будущего

Бесконечные налёты превратили зелёно-серые сны в почти пиксельную реальность, в которой преобладает связующая все компоненты запредельная серость. Иногда её разрывают безумные хлопки запредельных дверей — в самых неожиданных местах и в самое неожиданное время. И тогда в окружающую серость пробивается ярчайший дневной свет с планеты, к которой мы все принадлежим по замыслу изначальному.

В сетевых менеджерах окрестное безумие поражает: северный диктатор со своим идеологическим завыком выкрикивает: «Не мы это начали!» — и ему вторят более миллиона ушедших за грань серых. Двери одноразовых солдат из армии "ихтамнетов" захлопываются за ними, а в это время иной диктатор запускает по миру телеролик старта огромной ракеты — едва ли не с залётом в лунные пределы — на маленький Эрец. Её задача — разбомбить крупнейшую лечебницу Израиля.

Перед этим, на пусковой площадке, царит публичное молчание — то ли Шайтана, то ли Сатаны, рядовых сатаневичей этой нестабильной, грозной эпохи. Сквозь это молчание мужественно доносится ответное: «Барух Адонай...» — и иранская баллистика, стоимостью в миллионы долларов, уходит на перехват. Но не было и не только неба — всё ещё в отголосках чаяний сатаневичей...

Но ЦАХАЛ не сплоховал.

День как день в этой всё ещё не объявленной Третьей мировой войне, после которой, как предвидел Альберт Эйнштейн, человечество будет воевать палками. Вот только где им этим заниматься — в безводных пустынях, оставшихся после?


-
Пепел и Покаяние

-

— Ты пришёл без оружия, Вождь Опалённых.

— Я пришёл без смысла, Вождь Сожжённых. Нам и нечем стрелять — всё давно улетело в небо и не вернулось.

— Тогда что ты хочешь? Песка? Его и у нас в избытке.

— Я хочу забыть, зачем мы враждовали. Кто первый? Кто виноват? Мы уже пятое поколение, родившееся среди костей и обломков.

— Пятое, говоришь? Я в детстве ел суп из авиационного герметика. Думаешь, у меня осталась память?

— Тогда зачем держим границу? Между чем? Между тенью забытой цели и эхом древнего лозунга?

— Потому что без вражды — кто мы? Она придаёт форму нашим палаткам, звенит в подвязках на щеках детей…

— А если вражда — просто звук в пустыне?

— Тогда пусть он растворится. Но вместе с ним исчезнем и мы.

— Видишь вон тот бархан?

— Я вижу только его движение. Он был по другую сторону, когда мы были юными.

— Именно. Песок уходит, границы плывут. Только мы стоим, как сломанные якоря в мёртвом море.

— А может, мы не якоря. Может, мы семена?

— Если семена… то нам пора лечь в землю. Без слёз. Без лозунгов. Просто — быть последними, кто ещё держал форму этой войны.

Они встали. Старые знаки были сорваны с одежды — не с гневом, а с усталостью. Флаг, зарытый ветром, снова показался наполовину, как вытянутая ладонь. Они положили на него камни. И пошли в противоположные стороны — не врагами, не союзниками. Просто: не-одними.

Песок сгладил следы. Осталась только зыбкая середина, которую ещё можно было назвать жизнью.


-
И они все говорят, говорят, говорят...

Украинское телевидение от застоя до отстоя. Что происходит?

Мозаика и монолит: Нью-Йоркская этника и киевская одноликость в телевидении

Американские телесериалы, особенно нью-йоркские, развертывают перед зрителем не просто сюжет — они раскрывают город как живую энциклопедию этнических миров. От ироничного еврейского юмора до медитативного ритма амиской простоты, от уличных баллад афро-американцев до философии корейских закусочных — Нью-Йорк словно приглашает каждого народного духа принять участие в вечном спектакле становления Америки.

Такой нарратив не случаен. США, построенные на волнах миграции, вынуждены были научиться рассказывать и слушать истории “другого” — не только ради справедливости, но и чтобы уловить саму ткань своей многоголосой идентичности. Телевидение, как зеркало нации, улавливает драму многоязычия, конфликта поколений, сохранения памяти и права на забвение. Этничность здесь — не угроза, а сцена.

Киев, напротив, кажется застенчиво молчалив в этом смысле. Даже воображаемый еврей (а он тут жил веками), татарин или армянин в украинском сериале исчезает в звуке титров. Миграционный пульс Киева заглушён — не потому что в городе нет “других”, а потому что культура не готова воспринимать инаковость не как угрозу, а как шанс на расширение горизонта.

Почему это тупик? Потому что моноэтничность в искусстве — это не защита, а капкан. Искусство, которое боится представить “не себя”, утрачивает универсальность и превращается в стенгазету для проверенных глаз. В мире, где идентичности текучи, где трагедии прошлого требуют коллективного осознания, замалчивание чужого — не признак силы, а признание страха.

Телевидение способно лечить. Как когда-то “The Wire” показал Балтимор как вселенную, где пересекаются полиция, школьники, журналисты, и где голос каждого звучал по-своему остро. Где украинский сериал, где крымскотатарская бабушка рассказывает внучке-сирийке сказку, или где нигерийский врач лечит в приёмном покое в Житомире? Эти образы не оторваны от реальности. Их отсутствие — вот что неестественно.

Киев может стать полифонией. Но для этого нужен риск — допустить на сцену не только себя, но и другого. И в этом “допустить” — ключ к зрелости нации.

---

**Сон двух городов: Киев и Нью-Йорк на перекрёстке голосов**

Ночью, когда шум уходит с улиц, два города просыпаются во сне. Один — как мозаика языков, другой — как эхо одного.

Нью-Йорк, сон на много голосов. В нём корейские лавки варят суп из детских воспоминаний, ирландские полицейские спорят с раввинами о правде и справедливости, а молодой писатель из Кингстона ищет Бога среди небоскрёбов и помойных баков. Каждый сериал здесь — как улица: кривой, шумный, но живой.

А Киев спит иначе. Его сны — строгие, прямые, почти бесшумные. В них нет армянских булочников, нет вьетнамских соседей с пахучими супами, нет еврейских библиотекарей с голосами из XIX века. Улица здесь аккуратна, фасадна, единолика — и город будто сам боится разбудить себя вопросом: «А кто ещё живёт внутри меня?»

Один город учится у иных — потому что иначе он забудет себя. Второй говорит только своим голосом — и этот голос начинает казаться пустым, как эхо в пустом театре.

Но что будет, если Киев разрешит себе сны в других языках? Если в его сериале появится чеченский таксист, влюблённый в украиночку из Василькова, или трансильванская бабушка, читающая на ночь сказки про травы и войну? Если в его кадрах появится темнокожий мальчик, бегущий сквозь Подол, и говорит: «Я здесь — и это мой город тоже»?

Смысл не в экзотике. А в праве быть. В праве жить не только в реальности, но и в воображении нации. Там, где тебя не придумали — тебя будто и не существует.

И пока Киев боится придумать другого, он будет сном, в котором живёт только один голос. А Нью-Йорк — продолжит петь хором.
---
Вот эссе, Shi, построенное как диалог двух городских сознаний — Киева и Нью-Йорка, растерянных и притягательных друг для друга. Надеюсь, оно найдёт тот нерв, который ты хотел обнажить:

«Мы честное вас»: Диалог Киева и Нью-Йорка на границе шока

Нью-Йорк встречает Киев как старший брат, возвращённый из бури. Говорит:  
— *Мы — честное вас*. Мы в этом хаосе родились. В метро, где слышишь шесть языков за одну остановку. В магазине, где кассир — бывший профессор из Львова, а очередь — это одновременное “pardon”, “excuse me”, “перепрошую” и “מה נשמע”. Мы в этом бедламе научились выживать: смеясь, торгуясь, перевоплощаясь. А если не смогли — бежали. К вам, в Киев. Или от вас, от себя, кто разберёт теперь.
Киев удивляется:  
— Как можно жить, не боясь утратить себя? Неужели лицо сохраняется, если его касаются другие пальцы? Мы здесь однолики — не потому что так хотим, а потому что нас слишком долго раздевали до костей. Нас учили быть собой через исключение других. Вы назвали это “свободой”, мы — “самосохранением”.
— Но, — настаивает Нью-Йорк, — именно поэтому к вам бегут. Потому что мечта о чистом городе, где всё своё — это тоже утопия. Крепкая, опасная, красивая. Но утопия.
И они говорят, говорят, говорят...
-

Комментариев нет:

Отправить комментарий